Не люблю Леонору — теперь я это знаю точно. Конечно, во мне говорит ревность к Родни Бейхему. Но оттого ли я ревную, что сам хотел добиться Леоноры, или же не люблю ее за то, что ради нее принесли себя в жертву те двое, которых я по-настоящему любил, — Эдвард Эшбернам и Нэнси Раффорд, — этого я сказать не могу. Но это факт: ради того, чтоб ей поселиться в современном особняке, напичканном всеми удобствами, под началом респектабельного и бережливого хозяина, Эдвард и Нэнси должны были стать загробными тенями — по крайней мере, для меня.
Я представляю бедного Эдварда нагим, в кромешной тьме, жмущимся к холодным скалам Тартара или как его там, — в общем, одним из тех проклятых богами древнегреческих героев.
А Нэнси… Представьте, вчера за ланчем она вдруг выпалила:
«Воланы!»
И так три раза подряд. Держу пари, что могу прочитать ее мысли (если, разумеется, у нее в голове есть мысли). Леонора рассказывала мне, что как-то однажды бедняжка призналась ей, что ощущает себя воланом в руках двух сильных игроков — ее и Эдварда. Леонора, пояснила она, всё пытается послать ее Эдварду, а тот, молча и упорно, отбивает. Странным образом Эдвард считал, что две эти женщины его используют в качестве волана. Точнее, он говорил, что каждая из них отфутболивает его, как ядовито размалеванную посылку, за которую никто не удосужился заплатить почтовые расходы. Самое смешное, что и Леонора воображала, будто Эдвард и Нэнси играют ею, словно мячом, как им заблагорассудится. Хорошенькая получается картина. Поймите, я не проповедую ничего, что расходилось бы с общепринятой моралью. Я отнюдь не сторонник свободной любви — ни в этом, ни в каком другом случае. Без общества нам нельзя, а существовать общество может не иначе, как поддерживая одних своих членов — нормальных, добродетельных и чуть-чуть лукавых, и, наоборот, доводя до самоубийства и сумасшествия других — страстных, упрямых и честных. Впрочем, я и сам, по-моему, подпадаю под категорию страстных, упрямых и честных — пусть с меньшим основанием. Ведь не стану же я обманывать самого себя — да, я любил Эдварда Эшберама, и я по-прежнему люблю его, поскольку мы с ним — одно. Будь я, как он — бесстрашный, мужественный, с такими же физическими данными, — мне кажется, я бы успел в жизни столько же, сколько успел он. Он мне вместо старшего брата — знаете, как старшие братья берут младших с собой в походы и те с безопасного расстояния следят за их дерзкими вылазками в окрестные сады и огороды? Вот так и я. И потом, я такой же сентименталист, как и он…
Да, без общества нам нельзя, и пусть оно плодится и размножается аки кролики. А мы ему в этом будем споспешествовать. Хотя, с другой стороны, я не выношу общество — оно меня утомляет. Я как тот персонаж из анекдота: янки-миллионер, позволивший себе маленький каприз — купить родовое английское гнездо. Дни напролет я просиживаю в «оружейном» кабинете Эдварда. В доме полная тишина: меня никто не навещает, раз я сам ни к кому не езжу. Я никому не интересен, раз меня ничто не интересует. Минут через двадцать я пешочком отправлюсь в деревню забрать свою почту из Америки — пойду по собственной аллее, обсаженной дубами, вдоль лично мне принадлежащих кустиков богульника. По дороге со мной будут здороваться, приподнимая шляпы, мои арендаторы, деревенские мальчишки и торговцы. Так проходит жизнь. Я вернусь домой к обеду, сяду напротив Нэнси, к которой приставлена старая няня. Нэнси просидит весь обед, уставившись в одну точку фиалковыми глазами, напряженно сдвинув брови, — загадочный, молчаливый, донельзя вышколенный сфинкс, воспитанный по всем правилам светского тона. Пару раз за обедом она, правда, задумается, занеся над тарелкой нож и вилку, словно пытаясь что-то припомнить. Потом произнесет сакраментальную фразу о том, что верит в Господа Всемогущего или бросит одно слово — «воланы!». Мне удивительно видеть здоровый румянец у нее на щеках, гордую посадку головы, изящную линию белых рук — и знать, что всё это ровным счетом ничего не значит: картина, лишенная смысла. Да, горько всё это.
Зато с нами остается Леонора — она нас утешит. У нее настолько экономный муж, что к его стандартной фигуре подходит практически любая готовая одежда. Вот и весь предел мечтаний, а с ним и конец моему рассказу. Да, едва не запамятовал, — ребенок будет католиком.
Я вдруг подумал, что забыл рассказать, как погиб Эдвард. Помните, я говорил, что с отъездом Нэнси в доме воцарились тишь и благодать? Леонора тайком праздновала победу, а Эдвард объявил мне, что его влюбленность в девочку растаяла, как прошлогодний снег. Так вот, однажды стояли мы с ним вдвоем в конюшне, рассматривая новый настил: он пружинисто раскачивался на носках, проверяя прочность покрытия. Я еще отметил про себя, что он как-то оживился, говоря о том, что надо бы повысить численность местного хемпширского гарнизона до пристойного уровня. Против обыкновения, был трезв, спокоен и свеж. Безупречный пробор — волосок к волоску. Румянец во всю щеку, до самых век. Глаза голубые, слегка навыкате, — помню, он смотрел на меня открыто, не таясь. В лице полная невозмутимость, голос низкий, с хрипотцой. Наконец, убедившись в прочности настила и перестав раскачиваться, встал твердо и говорит:
«Нам нужно довести контингент до двух тысяч трехсот пятидесяти единиц».
Тут вошел конюх — вместо посыльного — и подал хозяину телеграмму. Эдвард, не прерывая разговора, взял ее, распечатал, пробежал глазами — и смолк. Наступила пауза. В полной тишине передал листок мне. По розовому полю размашисто шли каракули: «Благополучно прибыли Бриндизи чертовски весело Нэнси».
Ну что ж, как истинный англичанин, Эдвард умел держать удар. Но не забывайте, — он был до мозга костей сентименталист, и в голове у него была каша из обрывков романов и стихов. И вот он поднял глаза вверх, к стропилам, словно возвел очи долу, шепча что-то, — я не разобрал что. Вдруг вижу: двумя пальцами он выуживает из кармана жилета своей серой ворсистой «тройки» перочинный нож — маленький такой ножичек. Потом, спохватившись, бросает мне:
«Да, телеграмму можно отнести Леоноре». И глядит на меня в упор — дерзко, исподлобья, отчаянно-весело. Думаю, по моим глазам он понял, что мешать ему я не собираюсь. Да и как можно?
Меня вдруг обожгло: такие, как он, больше не нужны. В принципе. Пусть отныне сами о себе заботятся все эти несчастные арендаторы, общества охотников, алкоголики, спасенные и пропащие. Не важно, что их сотни и тысячи. Все равно нельзя допустить, чтоб этот несчастный и дальше маялся ради них.
Теперь он знал: я на его стороне. Колючки из глаз исчезли, и он посмотрел на меня с нежностью.
«Пока, старина, — сказал напоследок. — Знаете, пожалуй, отдохну немного».
Я замялся. Хотел было сказать: «Благослови вас Бог», — я ведь тоже изрядный сентименталист. Потом подумал: у англичан это не принято, и потрусил к Леоноре — с телеграммой. Она осталась довольна исходом.
Иллюстрации
Элси, Форд и его родственница в Германии, начало 1900-х