— Жизнь и смерть — это одно и то же. Кто боится смерти или ненавидит ее, боится или ненавидит жизнь. Природа — неиссякаемый источник жизни, но она же — гигантское кладбище, конец всех надежд. Франци, наверное, сейчас уже мертв. Или умрет в лагере для военнопленных. Но не нужно скорбеть. Женщина, которая носила в чреве свое дитя, должна уметь носить и траур по нему.
Ее прервала целая ватага юнгштурмовцев, которые, крича наперебой, шумно ворвались в комнату. И фрау Нетта, так и не проявив своих чувств, сказала и сделала все, чего ждали от нее дети.
Три комнаты на втором этаже правого крыла замка служили апартаментами штурмбаннфюрера доктора профессора Отто Блаттхена, откомандированного в Кальтенборн обществом «Аненербе»[21]. Черная остроконечная бородка, бархатно-черные глаза, над которыми круто взлетали угольно-черные, точно тушью выведенные брови, и голый темный череп делали этого Мефистофеля в белом халате достойным представителем племени лабораторных эсэсовцев. Его карьера совершила блистательный взлет год назад, когда профессор Август Хирт, заведующий кафедрой анатомии Страсбургского университета, поручил ему, в рамках деятельности «Аненербе», особо деликатную миссию. Руководители рейха решили, что евреи и большевики являются источником всех бед на земле, и было бы интересно установить общность их происхождения, так сказать, наличие еврейско-болыневистской расы, определив ее характер и отличительные признаки.
Итак, Блаттхена послали с этим поручением в лагеря для русских военнопленных, дабы выбрать там образцы для изучения, соединяющие в себе еврейство с комиссарством, — задача по меньшей мере странная, если учесть, что вермахт получил категорический приказ истреблять на месте любого пленного советского комиссара.
В течение всей зимы от Блаттхена не поступало никаких известий, но вот в канун Пасхи руководители «Аненербе», к своему восторгу, получили от него сто пятьдесят тщательно пронумерованных и запечатанных стеклянных контейнеров с наклейками «Homo Judaeus Bolchevicus» — «Человек еврейско-большевистской расы». В каждом контейнере плавала в растворе формальдегида отлично сохранившаяся человеческая голова.
Успех этот принес Блаттхену, помимо звания штурмбаннфюрера, репутацию великолепного специалиста по Восточным землям — Восточной Пруссии, Польше и оккупированным территориям Советского Союза, и «Аненербе» послало его с постоянной миссией в Кальтенборн, где он возглавлял (или думал, будто возглавляет) комитет по отбору кандидатов в наполу. Ибо Тиффож вскоре установил, что между Блаттхеном и Начальником школы существует неприкрытая вражда. Рауфайзен называл расистские теории вредной и туманной белибердой, Блаттхен считал Начальника невеждой и пьяницей, но, поскольку они занимали на эсэсовской иерархической лестнице одинаковое положение, им поневоле приходилось терпеть друг друга. Однако за Рауфайзеном оставалось то преимущество, что он командовал персоналом ему неограниченные возможности для сложной комбинаторики. Притом, все полученные результаты измерений и выведенные из них среднестатистические данные не укладывались в убогую объективную реальность; Блаттхен наделял их волшебными свойствами манихейства[22], преображающего банальные цифры в вечные категории добра и зла. Вот почему, измеряя очередной череп, Блаттхен не ограничивался констатацией его формы — круглой (брахицефальной) или овальной (долихоцефальной). Он объяснял Тиффожу, что ум, энергия, интуиция суть отличительные признаки долихоцефалов, и все несчастья Франции произошли от того, что ею правили круглоголовые — Эдуар Эррио, Альбер Лебрен или Эдуар Даладье; справедливости ради он все же добавлял, что и из этого правила есть исключения, а именно: достойнейший Пьер Лаваль (как нельзя более круглоголовый) и омерзительный Леон Блюм, чья долихоцефалия, увы, не вызывала ни малейших сомнений. Принимая во внимание все вышесказанное, неудивительно, что антропологические таблицы Блаттхена содержали определенный набор пагубных признаков, делавших их обладателя существом низшего сорта. Таковым признаком была, например, «монгольская метина» — нечто вроде синеватого родимого пятна, расположенного в сакральной, иначе говоря, крестцовой области тела и более заметного у детей, нежели у взрослых. Оно довольно часто встречалось у представителей черной и желтой рас и только изредка — у белых, по-чему и являло собой в глазах теоретиков расизма позорный признак неполноценности, «дьявольскую метку». Точно так же расценивались ими горбатые семитские носы, отставленный большой палец ноги у индейцев, плоские затылки персов и армян, образующие прямую линию с шеей, дугообразные отпечатки пальцев, характерные для пигмеев, и вторая группа крови, наиболее частая у кочевых народов, цыган и иудеев.
Все эти цифровые данные, годящиеся для алгебраических формул, не мешали Блаттхену, с другой стороны, полагаться на чисто интуитивные озарения, почти всегда безошибочные, хотя и совершенно недоказуемые. Его острый черный взгляд, пристально изучавший походку детей, выражение их лиц, общий облик, помогал делать из всего этого неопровержимые выводы. Но главным козырем Блаттхена был его так называемый расовый нюх; он утверждал, что каждая раса пахнет по-своему и что он может с закрытыми глазами определить, кто перед ним — черный, желтый, семит или северянин, — по летучим кислым или щелочным выделениям их потовых и сальных желез.
Тиффож слушал Блаттхена, записывал цифры, которые тот бросал ему, наблюдал за его манипуляциями с циркулем Брока или динамометром, регистрировал, а, главное, непрерывно размышлял. Разумеется, СС и все, с этим связанное, внушали ему живейшее отвращение. Но вот сама напола, несмотря на то, что ее дисциплина, мундиры и неистовые марши на каждом шагу оскорбляли анархистские вкусы и убеждения Тиффожа, побуждала его к компромиссу, ибо, служа машиной для подавления, она, в то же время, способствовала бурному расцвету свежей, невинной детской плоти. И эту смесь подчинения и экстаза маниакальная, граничащая с садизмом и преступлением эрудиция Блаттхена доводила до высшего предела; явное родство его теорий с фаллологией Великого Егеря и с конной философией Прессмара также заставляли француза до времени терпеть и молчать. Непрерывный подъем его карьеры, особенно этот, последний рывок, позволивший перейти от оленей и лошадей к детям, явно свидетельствовал о том, что он уверенно следует по пути своего призвания. Оставалось лишь стать выше обстоятельств и найти средство завладеть научным достоянием Блаттхена, дабы обратить его себе на пользу — точно так же, как раньше он сумел извлечь из Роминтена нежданные, но чисто «тиффожевские» плоды. Ибо, разделяя — на краткий миг — труды Блаттхена, он, тем не менее, был убежден, что доктор-эсэсовец — всего лишь временная фигура, которой предназначено рано или поздно исчезнуть из его жизни, уступив место ему, Тиффожу.
И Тиффож, проникнутый этой уверенностью, воспользовался тем, что впервые с начала войны ему стали выпадать свободные минуты и некоторый комфорт: он раздобыл школьную тетрадь и вновь принялся за свои «Мрачные записки».