Утром стало известно, что минометный обстрел не причинил вреда ни первой, ни второй батарее. Все надеялись, что вечером вновь состоится концерт и можно будет слушать музыку и видеть в свете прожекторов лягушку-змею-птицу в серебряном купальнике на прозрачном столике, но под вечер пришли вертолеты и забрали артистов — ведущего и женщину с гибким телом. Вместо концерта киномеханик запустил старый скучный фильм о войне. Солдаты и офицеры сидели перед мраморными сценой и экраном, похожими на обломок древнеримского амфитеатра, с тоской смотрели на бегущие кадры, не веря себе, что вчера, в это же время, вот здесь, на этой сцене, под лучами прожекторов для них извивалось, роняя пахучую росу, странное божественное смуглое растение — женщина.
Железно-ватная плоскость наклонялась то в одну, то в другую сторону, брезентовая крыша приближалась и удалялась.
Жарко, душно. Скоро на смену. Зря курил. Ведь теперь наверняка не дотянешь до смены, уснешь. Уснешь и... Жарко. Пот. Скоро на смену. На какую смену? На операцию, а не на смену. И не дотянешь, уснешь. Уснешь и — равнина. Не спать. Кровать качается на волнах. Когда-то на волнах качалась лодка. А теперь качается кровать. Не спать, скоро поднимут на операцию, колонна выйдет в три часа, зачем я курил перед операцией. И очень душно. Простыни мокрые. Тело грязное. Перед операцией не моются. И дураки. Ведь тело грязное, липкое... Между лопаток нестерпимо зазудело, он заломил руку и поскреб спину. И чесотка рассыпалась по всему телу, он принялся драть ногтями жирную кожу под мышками, волосатую кожу ног, паха, но уже не кожа чесалась, а под нею свербило — как будто под тонкой пористой теплой кожицей в красных влажных тканях рылись огненные вши. Хватит, сейчас ты начнешь выдирать куски, как тот грек, награжденный ядовитым плащом. Хватит. Он заставил себя сложить липкие ладони, сунуть их между колен и стиснуть их. Кожа чесалась, но он удерживал руки между колен. Душно. Пот. Тошнит. Зачем я курил. Летом нельзя курить эту дрянь. Сейчас я усну, и опять... опять: рыхлая равнина, тусклое небо. Кровать качалась. Иногда набегала большая волна, и кровать поднималась под брезентовое небо, он взял весло, погрузил его в воду, уперся и вытолкнул черную просмоленную лодку в ночь и — уплыл с тарахтящим караваном.
4
Днем они вошли в кишлак.
Кишлак был полуразрушен, но обитаем: по улице гуляли куры. Скалы над кишлаком дрожали и покачивались, дрожало все вокруг: дома, башни, сады, тополя. Слышите? грохочет. Тут должна быть река. Взмокшие пехотинцы с тяжелыми вещмешками на спинах пошли быстрей. Надо проверить дома.
Падар, душман, ас?[6]Сморщенный коричневый старик затряс белой бородой: нис, нис душман. Надо проверить все развалины, сказал капитан. Но в горном кишлаке, повисшем над голубыми пропастями, кроме старика, кур, осла и тощей коровы, никого не было.
Спроси, где все. Отец, где люди? Говорит, ушли, умерли, говорит: с неба обстреляли кишлак, кто остался жив, — ушел, а он не ушел. Ага, значит, душманское гнездо, если бомбили, а он недобитый дух. Спроси-ка, Керимов, а ты-то, батя, недобитый? Да какой он, возразил Барщеев, душман, не лезьте к деду. Ну что, капитан? здесь и отдохнем? — спросил пехотный офицер. Барщеев кивнул.
За кишлаком бурлила узкая река; солдаты и офицеры умывались ледяной водой, жалея, что река слишком тесна и бешена для купания. Под вечер они разложили костерки, вскипятили воду в котелках, заварили чай, разогрели консервированную кашу. Старик принес две лепешки и горсть изюма. Не надо, дед, у нас все есть. Возьмите, он обидится, сказал сержант таджик. Да? Ну давай. Но и он пускай берет. Старик охотно принял дары: три банки с рыбой, пачку галет, сахар и чай. Солдаты прошли по усыхающим жалким садам, собирая созревший мелкий урюк и яблоки, высыпали все на траву. Плоды были суховаты и слегка горчили.
Солнце горело над хребтом, как лицо всадника, оседлавшего могучего зверя. Было жарко, томно пахло чем-то пряным. Черепаха поднялся на одну из уцелевших башен. Здесь лежал солдат с пулеметом. Чего? на смену прислали? Нет, ответил Черепаха, посмотреть. Он встал на краю, огляделся. Под кишлаком голубели долины и пропасти. Всадник на хребте смотрел в упор на кишлак и Черепаху. В воздухе стоял сладкий, душистый запах. Кишлак висел над голубыми провалами, и рядом висела играющая вода, и казалось, достаточно неверного громкого звука, и все отколется от скал и рухнет в бездну.
Что они там решили? ночуем или дальше пойдем? Не знаю. Пехотинец помолчал. Слушай, может, у деда чаре есть?
Черепаха спустился, прошел по улочке, вошел во двор. Дед дергал коричневыми костлявыми руками вытянутые розовые сосцы тощего вымени маленькой горбатой коровы. Он обернулся на шаги и, увидев солдата, заулыбался беззубо, закивал. Черепаха медленно приближался к нему, положив руки на автомат, висевший поперек груди. Старик кивал. Черепаха ощутил улыбку на своем сожженном солнцем лице, улыбка была мелкая, острая, наглая, он это почувствовал. Чаре! Чаре ас? Старик вздрогнул. Голос солдата был резок и груб. Чаре, угрожающе повторил Черепаха. Старик отер концом чалмы заслезившиеся птичьи глаза, что-то пробормотал, встал и ушел в дом. С вымени коровы звучно капнуло. Старик вернулся с жестяной коробкой. Черепаха раскрыл ее: зеленая мучица. Это насвар, а мне чаре. Чаре нис, пробормотал старик, нис, шурави аскар[7]. Старик дотронулся рукой до его плеча. Черепаха отстранился.
Нис, шурави аскар, нис чаре, нис... Его голос вор-кующ и влажен. Ладно. Черепаха идет к воротам.
Инжебё![8]— кричит старик. — Инжебё, аскар! Старик убегает в дом и быстро возвращается с пиалой, зачерпывает в посудине под коровой, протягивает солдату пиалу, наполненную густой, пенящейся жидкостью. А, Черепаха криво улыбается, не надо. Но старик сует пиалу ему под нос. Да я же тебе говорю... Черепаха отклоняет его руку, пиала выскальзывает из коричневой жилистой руки, молоко разливается по горячей пыльной земле. Старик охает, качает головой, тянет руку к плечу Черепахи. Черепаха скашивает глаза — плечо облито. Старик начинает тереть ткань куртки ладонью. Черепаха отбрасывает его руку. Продолжая охать, старик нагибается за пиалой, и Черепаха, скользнув взглядом по слабой морщинистой бурой шее, круто поворачивается и поспешно уходит.
На хребте краснеет разбитая голова всадника. В небе над дальними вершинами прозрачное перистое вытянутое облачко, напитанное сиянием, исходящим от тающей головы всадника. Черепаха смотрит на облако, закуривает сигарету, прислоняется плечом к нагретой глиняной стене; курит, глядя на белое, голубое, прозрачное, огненное облако, начертанное в синей вышине.
Корректировщики легли на плоской крыше, сунув под головы подсумки. Надо уснуть, пока тепло, сказал комбат. Да, откликнулся Черепаха. Не было ни одеял, ни запасной одежды, ничего кроме того, что было на них: хлопчатобумажные пропотевшие куртки, штаны, панамы, сапоги. Но глиняная крыша была насыщена теплом — его хватит на один-два часа.