Через год я осмелела и высунула за порог плечо и всю ногу целиком, подставив их ласковому ветерку. А еще через год или два я уже выходила постоять в соснах и, как пугливая олениха, прислушивалась там к каждому шороху и, только заслышав шаги Дэйви еще в полумиле от дома, бегом мчалась обратно в хижину. Когда меня спрашивали, не хочу ли я еще печеной картошки или кленового сиропа, я частенько говорила обратное, скрывая свои желания и храня эту свою маленькую ложь внутри как теплый камушек. А потом по ночам, лежа без сна, беззвучно смеялась. И неделями, искупая стыд, вела себя прилежно — убирала хижину, плела корзиночки. А затем все повторялось снова — я снова лгала, и дед внимательно смотрел на меня, и я, пристыженная, снова становилась прилежной.
На десятом году жизни я отважилась сделать двадцать шагов к озеру, которое манило меня и пело на все лады. Ветерок подгонял меня, терся о мою кожу. Упоенные букашки резвились в траве, и я любовалась их весельем. Этот огромный мир вокруг казался мне таким многообразным, а тот другой мир, в чьи тесные пределы я была заключена, душил меня и давил своей тяжестью.
В одиннадцать лет я уже ходила к озеру, босыми ногами чувствовала тепло земли, и от восторга мне хотелось плакать. А однажды я зашла прямо в воду, зашла по колено и так испугалась собственной смелости, что не делала так больше до двенадцати лет, когда все во мне вдруг изменилось, когда кожа моя кое-где начала пылать и когда Дэйви совсем перестал смотреть в мою сторону. И это ощущение чего-то огромного и необузданного все росло во мне, и долгими зимними вечерами я все пыталась представить себе, что будет, если я тихонько скользну к Дэйви под одеяло. От этих мыслей мне становилось стыдно, я ловила на себе взгляд деда и заставляла себя думать о чем-нибудь другом.
И это вот гадкое, нехорошее все росло во мне, все твердело и крепло. Однажды я украдкой взяла монетку, из тех что дед выручил за корзины, и закопала под сосной. Я снимала с себя исподнее и долго лежала и, только заслышав приближающиеся шаги, поспешно натягивала одежду.
А когда это стало совсем невыносимо, я без утайки вышла в этот большой мир и, шагая в тот день к озеру, видела, как все вокруг — и солнце, и камни, и зверушки в траве — наблюдает за мной. Я зашла в воду с головой, я видела, как волосы мои расплылись по поверхности и как пошли от них пузырящиеся круги.
В тот день, когда я так открыто вышла к озеру, я видела издали крохотные фигурки людей, двигающиеся по улицам города. Укрывшись среди придорожных валунов, я наблюдала за проходившими мимо людьми, за дамами в тугих корсетах, смешно сидевшими на лошадях, за мужчинами, скакавшими галопом и взметавшими облака пыли. Я видела мать, несшую на руках маленького сыночка, двух влюбленных, что шли по дороге, взявшись за руки, и остро чувствовала тогда, как мне самой не хватало этих прикосновений. Я полюбила их всех, полюбила людей, мне понравилось наблюдать за ними, воображать себе, что они говорят, представлять себе произносимые ими смешные бесформенные слова. Но больше мне почему-то нравились мужчины. И горбун с добрым лицом, и волосатый толстяк, и одинокий востроносый парнишка, вечно разговаривавший сам с собой, и тот великан с красными полосками на парике, оставленными шляпой.
Вернувшись домой, я почувствовала, как что-то нехорошее снова растет во мне. Перед глазами стояло лицо деда, оно было грустным, но меня это больше не пугало. Собаки радостно бросились мне навстречу, тыкались в ноги своими холодными носами. И хижина казалась теперь местом более чем никчемным и ничтожным.
Весь день просидела я над «Королем Яковом», пропуская через себя его трепещущие проникновенные слова. Слова эти были для меня как окошко, через которое я могла видеть мою мать. И, сидя вот так, с книгой в руках, я знала, что опять пойду к озеру. Опять тайком пойду к озеру и снова, раздевшись, войду в воду. Пойду, прогнав от мысленного взора укоризненное лицо деда. И мелкие рыбешки будут сновать у моих ног, и верткие угри будут клевать волоски повыше моих ступней, оплетенных водорослями, и солнечный свет будет дрожать, преломляясь в зеленоватых глубинах. И так по озеру, по его каменистому дну, я пойду в город и Там выйду на сушу к людям. Я побреду по их улицам, войду в их жилища, и люди обратят ко мне свои взоры. Женщины всплеснут руками от изумления, мужчины обнимут меня своими крепкими руками, и дети будут носиться вокруг меня, и все-все в этом городе будут останавливаться и улыбаться. Они протянут ко мне свои руки, они будут касаться меня, и я буду переходить от одного к другому, я буду трогать руками их всех, всех жителей Темплтона, и наконец-то, наконец войду в этот желанный мир людей!
Глава 21
ПОЗОР ВО СЛАВУ
Снова идти в библиотеку мне почему-то не хотелось. Всю неделю при мысли о Питере Лейдере или Зики Фельчере меня одолевало смущение, и мне не хотелось выходить из дому. Забросив свое расследование, я часами разговаривала с Клариссой. Она рассказывала мне, что Салли все больше молчит и дуется, что волчанка потихоньку отступает перед ее новым экспериментальным лечением и что у нее уже достаточно сил, чтобы взяться за работу. Я же рассказывала ей о Праймусе, о Комочке, шевелящемся внутри меня, и о своем папаше, прячущемся где-то в Темплтоне как та самая книга, которую ты разыскиваешь часами, а она лежит на виду. Так мы болтали, пока она не засыпала с трубкой или не перебивала меня, усмехнувшись:
— Вилли, милая, тебе вовсе не обязательно развлекать меня разговорами целый день. Я совсем не одинока и всегда найду чем заняться — я могу читать, спать, смотреть свои «мыльные оперы».
Я тоже читала — перечитывала письма Синнамон и Шарлотты, пока окончательно не поняла, что обе эти женщины хоть и порядочные чудачки, но никак не могли оказаться прямыми предками моего отца. Наконец, не выдержав, я спросила у матери. Крася ногти на ногах подходящим к ее баптистской вере белым лаком, она, не отрываясь от занятия, сказала мне из своего старинного плетеного кресла:
— Не останавливайся на полпути, Вилли. Копай дальше по восходящей. Сделай следующий шаг.
Это какой же? Губернат Эверелл? — Я состроила рожу. Как бы там ни расписывала Синнамон своего папашу с самой лучшей стороны, портрет его у нас в холле говорил сам за себя — производил пугающее впечатление, изображая человека жесткого и сурового. — Или Джейкоб Франклин Темпл?
— Правильно соображаешь, — проговорила мать, вставив кисточку обратно в пузырек и завинтив крышечку. — А ты копни обоих. А то ведь тебе скоро ехать к Клариссе. Да и в школе занятия начнутся уже через две недели. Я видела в Интернете, что ты, оказывается, ведешь курс обзорных занятий. Поздравляю.
Скрестив на груди руки, я стояла на пороге и смотрела на нее.
— Знаешь, Ви, все бы хорошо, если б не одна проблема. Маленькая такая проблемка — мне ребенка надо вскармливать и растить. Ты забыла?
Ви посмотрела на меня, нахмурив лоб.
— Хочешь мое мнение, Вилли? Извини, но я считаю, тебе не следует рожать этого ребенка.
Яркий солнечный свет падал на голову матери, отчего волосы ее казались жесткими как провода. Обретя наконец пропавший от возмущения дар речи, я накинулась на нее: