в очках золотых, в синей куртке кургузой, директор казался Аттилой; под серой щетиной колечком слагал свои губы, способные вдруг до ушей разорваться слоновьими ревами, черный язык показать…» Митя во всем признается директору и плачет; в душе его просыпается чувство чести и ответственности: он перерождается нравственно. «Митенька стал зубы чистить; а прежде ходил затрепанцем; обдергивал куртку; поправился как-то лицом: прыщ сходит; и щека не багрела сколупышем». В этом эпизоде автор свободно распоряжается материалом своей биографии. Фантастическая история Мандро, иезуита, масона и сатаниста, ставшего орудием доктора Доннера (читай: Штейнера) и мировым провокатором, напоминает самые бредовые страницы «Записок чудака». Мандро – только маска: за ней скрывается древний змий-дьявол. Говоря о доме Мандро в Москве, автор заявляет: «Можно бы было музей оборудовать, надпись повесить: „здесь жил интереснейший гад, очень редкий и гад древний – Мандро“». Вокруг главного «гада» пищат гады помельче, со звериными харями, – порождения больной и порочной фантазии. Плетутся сложные и гнусные интриги, изображаются отвратительные сцены садизма и мазохизма; уродливые тени с разорванными ртами, с провалившимися носами мелькают в свистопляске; роман Белого – зловещая буффонада, словесное кликушество, кошмар, растянутый на два тома. Свои патологические инстинкты, нашедшие, наконец, свободное выражение в этой книге, Белый старается оправдать идейно: он обличает разложившийся капиталистический мир. Все эти «мировые негодяи», шпионы, шантажисты, провокаторы, кровосмесители и убийцы – представители «старого мира». Профессор Коробкин говорит Мандро: «Я ошибся, думая, что ясность мысли, в которой единственно мы ощущаем свободу, настала; она в настоящем – иллюзия; даже иллюзия то, что какая-то там есть история: в доисторической бездне, мой батюшка, мы, – в ледниковом периоде, где еще снятся нам сны о культуре».
Одержимый жаждой разрушения, Белый глумится над прошлым, и прежде всего над своим прошлым. Начало века теперь для него «доисторическая бездна», в которой жили не люди, а гады и орангутанги. До 1917 года никакой русской истории не было: был «ледниковый период». Литературная жизнь Москвы изображается чертами грубого шаржа: не то это балаган, не то – дом умалишенных. Сатанист Мандро – изысканный денди, посещающий Общество свободной эстетики и любящий на досуге почитать стихи Брюсова. «Мандро залегал на кушетке: раскрыв переплет синекожный, прочел он „Цветы Ассирийские“. Драма „Земля“. Из Валерия Брюсова знал наизусть:
Приподняв воротник у пальто,
И надвинув картуз на глаза,
Я бегу в неживые леса,
И не гонится сзади никто.
У Валерия Брюсова часто „гонялись“ в стихах, и Мандро это нравилось. Очень любил „Землю“ Брюсова: там рисовалось прекрасно, как орден душителей постановляет гоняться по комнатам: петлю на шею накидывать».
После карикатуры на Брюсова следует клевета на Блока. На заседании «Эстетики» происходит следующий разговор:
«– У Вибустиной было премило… Балк (Блок) вместо „пети жё“ предложил всем мистерию…
– Ну?
– Вы – прозаик там с „ну“. Ну, кололи булавкой Исай Исааковича Розмарина и кровь его пили, смешавши с бордо. Ну, ходили вокруг него, взявшись за руки!
– Дезинфицировали?
– Что?
– Булавку.
– Конечно… Фи донк!»
Вот и все, что осталось в памяти коммуниста Белого от мистических зорь начала века.
В 1924 году в Госиздате выходит книга Белого «Одна из обителей царства теней»; в 1928 году – в издательстве «Федерация» появляется «Ветер с Кавказа. Впечатления». В 1929 году он издает свое исследование «Ритм, как диалектика и Медный Всадник» (изд. «Федерация»).
В последние годы жизни Белый возвращается к своим работам о ритме русского стиха. Со времени появления его замечательных статей о морфологии русского четырехстопного ямба (сборник «Символизм») возникла целая школа стиховедения. Исходя из «открытий» Белого, она подвергла суровой критике его «статистический метод». В конце 20-х годов бывший символист чувствует себя одиноким, непризнанным, окруженным врагами. Его книга «Ритм, как диалектика» полна горьких жалоб и полемических выпадов. Он пишет: «До стиховедческих профессоров, кабинеты Брюсова и Вяч. Иванова были первыми стиховедческими студиями… Мой метод статистики, морфологического изучения костяков процвел – против меня; 17 лет меня бьют… можно сказать одной второй меня самого… Получился удивительный факт: Андрей Белый еще в 1910 году начал то, что развили другие: и – провалился в молчание: эти другие 18 лет под формой „критики“ нелепостей Белого брали у него его исходный пункт, а недалекий малый Белый где-то в молчании благодарил и кланялся». И исследование завершается «самооправданием».
«Борясь с теориями А. Белого, – пишет автор, – и уличая А. Белого в ошибках, профессор Жирмунский бьет не по Белому 1910–1927 годов, а по Белому 1906–1909 годов, по Белому, предоставленному самому себе плавать в море вопросов систематики, статистики и разрешения всех спорных случаев чтения, о которых в те годы не писалось и не „прелось“. Человеку, одним пальцем пишущему статьи по гносеологии, другим полемизирующему с „мистическим анархизмом“, третьим пишущему роман „Серебряный голубь“, четвертым – стихи и пятым – разрешающему до него неразрешенные случаи версификации, не грешно впасть в ту или иную ошибку».
Новое исследование Белого о ритме «Медного всадника» по своей причудливости и произвольности стоит за пределами «науки о стихе». Сложными способами, в которые мы не можем здесь углубляться, он вычисляет «кривую ритма» пушкинской поэмы… Вырезав ножницами отрывки, стоящие на среднем уровне кривой, и склеив их вместе, он получает главную тему «Медного всадника»: величие, строгость, планомерность, дежавность: образ в стиле ампир. Но в этот имперский строй врывается нечто романтическое, опрокидывающее порядки: какой-то Евгений, посидев на сторожевом, имперском льве, не вернулся домой. Отрывки, стоящие на более низких уровнях кривой, усиливают этот контраст: «внутри гранитов и строго-стройных чугунов завелась какая-то неурядица: с одной стороны „роковая воля“ Всадника, ломающая судьбы; с другой – ужас человеческого страдания и возмущения». Искусное сплетение этих двух ритмических тем определяет собой композицию поэмы.
Но Белый не довольствуется этими скромными выводами. Он хочет доказать, что герой поэмы не Петр, а Николай I, «стабилизовавший личность Петра тем, что влил в него свою николаевскую личность самодержавия». И тогда, спрашивает он, «не есть ли Евгений – один из многих, один из тысяч восставших? Не есть ли ноябрь-декабрь? Несчастие Невских берегов – не наводнение, а подавление декабрьского восстания: расправа с декабристами». Свою неожиданную догадку Белый подкрепляет следующими неубедительными домыслами: «И озарен луною бледной…» Медный всадник – ясно, это Николай, а не Петр; он несется за восставшим Евгением: арена преследования – Сенатская площадь…
Первая тема ритма, императорская, есть хитросплетение шифра: верхняя тема, поскольку она касается какого-то там чудака, в шифре не нуждается…
«Была ужасная пора»… Ужасная пора – николаевский режим.
Автор предвидит возражение: Пушкин любил «Петра творенье» и своей