Легкий, но какой-то устойчивый запах гадости из лопнувших ампул еще витал в воздухе. Что она представляла собой? Не знаю. Возможно, растительный наркотик, рецепт которого Белявский, скитаясь по тайге, выпытал у шаманов и которым они пользовались, готовя свое немытое тело к путешествию в страну мертвых. Возможно, мощное психотропное средство, угнетающее в нейронах "биомашины" ее собственное эго и внедряющее осознание новой личности. Так или иначе, "ультима рацио" Белявского, его последний довод, испарился.
— Противоядие, — объяснил я Хасану, прикладываясь к жестяной кружке. — Дезинфекция.
Дверь в прихожей громко хлопнула, и дом сразу наполнился голосами. Голоса вломились в кухню.
— Здорово, земляк! — пробасил позади меня смутно знакомый голос. — Хорош дурью маяться!
— Это он меня довез. — Следующий голос мог принадлежать только Гавриле Степановичу.
Я обернулся. Продуктовый извозчик Виктор в неизменном своем шерстяном топорике, сбившемся на затылок, поддерживал егеря. Но шатало обоих.
— Кто б сомневался, — промямлил я, не вставая с шезлонга.
Вот и еще одна война закончилась миром.
— Степаныч ко мне вчера с электрички заехал! — Виктор помог Обрубкову стащить сапоги. Хасан сразу взял их под охрану. — А у меня бюллетень! Посидели! Он-то меня и вылечил! Вот справка, убедись! — Виктор бросил мне на колени бумажку.
Это была даже не справка, а копия анкеты, заполненной по-немецки. На шапке анкеты темнела кокарда с хищной птицей, сжимавшей в когтях диск со свастикой. В левом нижнем углу, схваченная молниеносной гестаповской печатью, была фотография хмурого мужчины.
Я понял, что Гаврила Степанович, будучи в Москве, воспользовался связями и добыл из спецархива документальное подтверждение сотрудничества Витиного папаши с тайной полицией рейха.
— Полюбуйся! — Шофер ткнул пальцем в фотографию. — Предок мой, иуда! Если б Степаныч не приморил его тогда, меня бы даже в пионеры не взяли! А так я — сын героя! И от голода не подох с младшей сестренкой на государственную пенсию! И квартира в райцентре отдельная! И все ты, Степаныч!
Виктор, повалившись в ноги Обрубкову, припал губами к подолу его тулупа, словно к знамени полка.
"Любит здешняя публика на коленях ползать, — пришла мне в голову злая мысль. — Безусловный рефлекс. Со времен крепостного права укрепился".
— Ну, будет, будет. — Егерь оттолкнул его и, пошатываясь, встал. — Сергей, готовь самовар.
— Сам готовь, — отозвался я, заново раскурив потухшую сигарету.
— Сам так сам. — Гаврила Степанович не стал артачиться. — Но сначала — тост. Я гляжу, ты без нас уже начал. Это ничего. Мы тоже начали без тебя. Квиты. За тебя, парень. За то, что принял ты бой и очистил наши Пустыри от скверны. За то, что я сомневался в тебе. Наливай, Витюха.
Шофер забрал из моих рук пустую кружку и, взяв с полок еще две, забулькал где-то сзади.
— Все спалил, гоголь-моголь, или тетрадки мои хоть оставил? — справился егерь.
— Оставил, — буркнул я. — Где лежали, там и лежат.
— А что Настена тебе отставку дала, так не кручинься. Тяжело девке, сам пойми. — Голос егеря звучал уже из кабинета. — Ты принял мужское решение, и — баста.
Меня совершенно не удивило, что Обрубков находился в курсе всего, что произошло за время его отсутствия. Не удивило даже то, что он уже знает про отставку, хотя прошло всего часа три. Если в первую ночь моего приезда он знал о том, что я во сне бредил Нобелевской премией, отчего б ему не знать и то, что я не пошел на сделку с Паскевичем? Такая у него должность. Коронер на общественных началах. Человек, знающий все о жизни, любви и смерти.
— Вот! — Гаврила Степанович подошел ко мне с японским трофейным мечом, оставленным, как и "Зауэр", коллегами в его распоряжении. — Посвящаю тебя, Сергей. Этой шашкой косоглазый офицер харакири себе сделал. Самураи не сдаются. Ты — доказал.
— Мы пить будем, Степаныч, или как? — нетерпеливо пробасил Виктор.
Наполненные кружки вкупе с ломтями черного хлеба были розданы всем участникам церемонии. Через час мы уже раскладывали на три голоса песню "Ворон".
— За что тебя баба отшила? — спросил Виктор, наливая.
— Из другого класса она, — ответил я мрачно.
— Из параллельного, что ль?
— Мы щи лаптем хлебаем. — Я уронил голову на стол, куда она все равно стремилась. — А они — дочь известного академика. Не пара мы им. Они — аристократы, мы — разночинцы, понял?
— Воспрянь, Сергей, — одернул меня Обрубков. — Заливаешь.
— Кто это, разночинцы? — Шофер потряс меня за плечо, заинтригованный словом, которое, как видно, было им пропущено в ходе освоения программы средней школы.
— Мы. — Я собрал свои мысли и приосанился. — Были мы разночинцы, с руганью на устах нам довелось мочиться в самых святых местах. Стихотворение.
— Есенин, — удовлетворился Виктор в полной мере. — Жизненная штука. Ну что? Сотрем линию между городом и деревней?
— А кто против? — Я с трудом, но кружку поднял.
— Кто не с нами, тот и против, — ответствовал Гаврила Степанович.
Мы стерли позорную грань между разными категориями населенных пунктов. Потом спели песню "Гренада". Потом Виктор и Обрубков обсудили международное положение.
— Пока Остров Свободы наш, американцы пусть не трындят. — Виктор захрустел соленым огурцом. — Советские боеголовки — самые лучшие.
— У нас мирное сосуществование, — возразил егерь. — Мы — за мир. Мы их тихой сапой возьмем. Закрытой конкуренцией в космосе.
— Точно! — Виктор захрустел уже луковицей. — Как думаешь, Степаныч, на Марсе будут яблони цвести?
— Вряд ли, — усомнился Обрубков. — Жарко. Там бананы цвести будут. Но не это главное.
— А что главное? — Виктор снова разлил "нержавеющий запас" по кружкам.
— Главное, что я к родственничкам своим заехал в Москве. — Егерь придержал меня на табуретке. — Племянник мой, а твой, Сережа, друг — законченный оболтус. Матери хамит. Шалав каких-то в квартиру водит. В Морфлот его надо призвать на срочную. Там его научат поручни драить.
— На сверхсрочную, — отозвался я, засыпая. — Срочную Губенко уже в стройбате отбарабанил.
— Ну как? — выступил Виктор с предложением. — Сотрем черту между прослойкой и рабочими?
— Сотрем, — согласился я. — Но мне больше не наливать.
— Отбой! — принял волевое решение Гаврила Степанович.
Наша с Анастасией Андреевной бывшая двуспальная кровать приняла меня как родного.
Ни свет ни заря меня уже тряс за плечо лесничий Филя.
— Чего тебе? — Рот у меня был, как у сушеного леща, а в темя кто-то настойчиво стучался.