Тьфу!
Эти пени и киловатты сведут меня в могилу. Я обреченно опускаюсь на тахту посреди бумажных ошметков и, марая лист, начинаю считать, кто кому и сколько должен: обменщица, дама без комплексов, оставила все это на меня. Если бы Чудище не тянуло все, до чего дотягиваются ее шустрые лапки, я бы, может, собрал мозги в кучку и вспомнил, как решаются задачи на простые проценты…
А потом — рев на кухне, и в дверях появляется Ирка, и я понимаю, что рев этот имеет ко мне самое прямое отношение.
Может, я все-таки буду убирать удлинитель после того, как торчу у телевизора, или сделаю что-нибудь, чтобы люди не спотыкались и не разбивали себе носов? — осведомляется моя безжалостная половинка. А если я совсем безрукий, то надо так и сказать.
Через несколько реплик мы беседуем в лучших традициях итальянского неореализма. В процессе обмена мнениями выясняется: моей жене осточертело жить, как на вокзале, среди неввернутых лампочек, шатающихся шкафов и незакрывающихся окон, а мне осточертело вообще все, и никто не запрещает моей жене найти мужа, который будет круглые сутки ввинчивать лампочки.
Разговор заканчивается тем, что я пулей вылетаю из квартиры.
Всю дорогу до метро я продолжаю мысленно доругиваться с Иркой — тем яростнее, чем очевиднее понимаю, что кругом не прав.
Я стою у автобусного окна и обиженно смотрю на проползающее мимо шоссе; уже у метро вспоминаю, что хотел заехать на телефонный узел — но не возвращаться же!
Движимый мстительным желанием завалить жену лампочками, волком вбегаю в магазин «Свет» и становлюсь в хвост, но уже у кассы обнаруживаю, что кошелек, конечно, забыл, а мелочи в кармане аккурат на одну.
В библиотеку идти бессмысленно — туда, обратно, а в четыре надо быть на Арбате. Да и что я сейчас напишу? Посидеть бы в кафешке, успокоиться, поесть наконец — ушел ведь без обеда, мол, не надо мне от вас ничего, Мельмот Скиталец, понимаешь, — так ведь денег нет!
Распираемый злобой на белый свет, тащусь в Дом дружбы народов. И ведь даже, дурак эдакий, не знаю, на что иду. Чертова Тинатина, долбаная общественная жизнь!
У входа — дипломатические машины: судя по флажкам, что-то экзотическое. Стенды ваши мне без надобности, а вот буфет — это хорошо, да здравствует советско-африканская дружба, манго, кофе и пирожные. А бесплатно тут, в Африке, аспирантов угощают? Нет? Ну и не надо мне ничего, провалитесь вы со своим буфетом. Просто издевательство какое-то, хоть лампочку грызи — и зачем купил ее, все равно же еще раз ездить, хоть кофе бы попил! Нет, что за день, а?
Надо срочно брать себя в руки, решаю я, — нельзя так убивать нервы. Сажусь в кресло и с минуту смотрю на фланирующую публику — интересно, как они едят в своих нарядах, эти африканцы? Вынимаю тетрадь, побубукать с горя. Но не судьба: ко мне намертво прилипает странный человек — из числа тех, чьи физиономии мелькают на всех углах, а имени не знает никто. Я имел неосторожность ему кивнуть — и вот он уже сидит рядом и рассказывает мне о своих творческих планах. Отлепить от себя сумасшедшего нет никакой возможности: как всякое стихийное бедствие, его можно только переждать.
— Идем? — светло спрашивает он, когда открываются высокие двери зала, и я с ужасом понимаю, что в его творческие планы входит провести в общении со мной еще пару часиков. Тут я постыдно бормочу что-то насчет желудка и попросту сбегаю в туалет.
Опасаясь, что верный друг не оставит меня и в тяжелую минуту, запираюсь в кабинке.
Здесь, что ли, поработать?
Хорошее, кстати, местечко, тихое. Вот куда приезжать-то надо, чтобы пописать (ударение на третьем слоге)… Пережидая время, изучаю надписи на стенах. Вот оно, доказательство единства советского народа: в заброшенном сельском ДК и в центре Москвы — одна рука, один стиль!
Налюбовавшись, осторожно открываю дверку и, удивляя маленького негра у раковины, выглядываю из туалета. Кажется, оторвался.
Собрание уже идет: тихо опускаюсь на свободное место с краю. В трибуне стоит строгий немолодой человек в дорогих очках; разрешите… посвященное… этом зале… многолетнее… узы дружбы… всегда.
Потихоньку осматриваюсь: зал полупуст, взрослые дяди и тети, моргая, сидят с постными лицами, на которые уже положила печать подступающая летаргия. Строгий человек размеренно ставит бетонные блоки слов; в президиуме — торжественный ряд разнополых людей. Все смотрят в зал; мы рассматриваем друг друга, соратников по убиению жизни.
Сквозь белый шум этой речи вдруг остро вспыхивает во мне досадное чувство, что чего-то я опять не сделал, забыл — и я несколько секунд мучаюсь, прежде чем вспоминаю о вчерашнем звонке Витьки Крылова: да, надо обязательно позвонить, пересечься, а может, затащить к нам, накормить, подымить на кухне — то есть дымить-то будет Крылов, а я уж потерплю… Поговорить, как водится, — сначала о всякой шелухе, а потом о главном. Раньше не было недели, чтобы мы не просиживали ночь в куреве и чаепитии; потом почти одновременно женились, потом, тоже почти одновременно, получили еще по одной записи в паспортах: я — о рождении дочери, он — о возвращении первозданной независимости. По такому случаю Крылов умотал в горы, вернулся веселый, бородатый и вольный, как кавказский орел. Мне показалось, он совершенно счастлив.