Декорации сменились, и на сцене появились другие люди –участники заседания Государственного Комитета Обороны. Они говорили окритическом положении на фронте, о том, что немцы подступили вплотную к Москве,об эвакуации в Куйбышев заводов, фабрик и государственных учреждений, а ведшийсовещание Лаврентий Берия (артист Квантурия) предложил в первую очередь вывезтииз Москвы товарища Сталина, как наиболее важную ценность. Все члены ГКОсогласились с Берией и постановили просить товарища Сталина немедленно покинутьМоскву. В это время на сцене появился сам товарищ Сталин, который должен былвыслушать предложение и затем с легким грузинским акцентом гордо ответить, что,когда бывает особенно трудно, товарищ Сталин поле боя не покидает. Но он еще неуспел ничего выслушать и ничего сказать. Он только вышел на сцену, и публикатут же взбесилась. Весь зал в едином порыве вскочил на ноги, зрители сталибурно аплодировать вышедшему. Соседи по ложе другого Сталина посмотрели на негои тоже вскочили. Зараженный ими, встал и он. В зале началась такая овация, что,казалось, рухнут стены театра. Раздались выкрики «Браво!» и «Великому Сталинуура!». Тут зрители увидели в ложе второго Сталина, повернулись к нему, потомопять к тому, что на сцене, и снова к тому, что в ложе, и так вертелись всевремя с истерическими выкриками, и это был стихийный сеанс массовой шизофрении.
Затем спектакль продолжился. Сталин ходил по сцене, курилтрубку, произносил что-то занудное, самолет стоял, напрасно дожидаясь своегопассажира, ополченцы выстраивались в очередь к военкоматам, затем они же спесней «Вставай, страна огромная» шли через Красную площадь прямо на фронт, атоварищ Сталин провожал их, стоя на Мавзолее. Каждое его появление публикавстречала бурно. Она взрывалась, визжала, отбивала ладоши, впадала в истерику,затем поворачивалась к ложе и переадресовывала свой экстаз в ее сторону.
Если бы показать ту, уже забытую, пьесу сегодняшнемузрителю, так он вряд ли досидел бы до середины первого акта. Да и тогда публикане очень-то на нее ломилась. Однако присутствие на спектакле сразу двухСталиных, настоящего и игравшего роль настоящего (а кто из них какой, публика,уже напитанная разными слухами, точно не знала, но в душевном порыве не делаларазницы), – вот что стало причиной массового помешательства. Когда тот Сталин,что был на сцене, вышел на нее для произнесения своего последнего монолога,публика наградила его очередной порцией бурных аплодисментов и опятьповернулась к ложе. Но там уже никого не было.
Другой Сталин, а затем все его соратники, так тихо покинулиложу, что почти никто и не слышал. Оделись в кабинете директора. Директор свиноватой улыбкой спросил:
– Товарищ Сталин, вам не понравился спектакль?
– Понравился, – ответил товарищ Сталин. – Понравился, но неочень.
– А не хотите ли, – осмелел директор, – сделать какие-нибудьзамечания исполнителю, товарищу Меловани?
– Нет, – сказал Сталин, – лично не хочу. А вы ему передайте,что хорошо играет. Достоверно. Очень хорошо вжился в роль. Так играет, что ясам не пойму, кто из нас настоящий.
Его окружение залилось громким хохотом. Он посмотрел на нихмрачно, и они замолчали. Они поняли, что, хотя он и шутит, настроение у неготакое, что лучше держаться подальше.
Настроение у него было правда чернее черного. По дороге вКунцево он все время толкал водителя в спину и кричал:
– Гони! Гони! Гони!
Это было странно. Обычно он дорожил своей жизнью и быстройезды не любил. Прежние его проезды, или, точнее, их проезды, Сталиных, первогои второго, по Москве были неспешными, величественными и зловещими. Поэт Слуцкийотразил их стихотворением: «Бог ехал в четырех машинах». Теперь машин былогораздо больше, потому что за четырьмя его машинами двигались соратники –каждый с отдельной своей охраной. Шуршали шины, вихрился сухой предвесеннийснег, милиционеры не успевали перекрывать светофоры и истерически свистели вовсе свистки.
Он расположился на заднем сиденье, возбужденный необычайно.Театр произвел бурю в его душе. Сейчас он думал, что совершил в жизнинепоправимую, роковую ошибку: взялся играть роль, которая ему не по силам и непо душе. Хотя не взяться за эту роль он не мог, ему навязал ее эта сволочьЛаврентий. Но он и сам на первых порах соблазнился. Хватит ли таланта сыгратьтак правдоподобно, чтобы никто не узнал и не заподозрил? Хватило, и это льстилоего самолюбию. Пожелал насладиться властью. Насладился, упился, но как тольковзял ее на себя, она навалилась на него тяжелым, невыносимым грузом. И с каждымднем давила все сильнее. Тяжела ты, шапка Мономаха! Он думал, что это простоэффектная фраза. Теперь понял: нет, не фраза.
Власть его была безгранична. По прихоти он мог решить судьбуотдельных личностей и миллионов людей, и чем дальше, тем больше пользовалсяэтой возможностью. Ему это нравилось, и это же повергало его в уныние. Однимсловом, намеком, движением пальца, кивком головы он мог привести в движениемиллионные массы. Любого из своих подданных он мог поднять на недосягаемуювысоту, свергнуть с нее, наградить ни за что или ни за что уничтожить. И онпользовался этой возможностью, как будто против своей натуры, но все чаще и всев больших масштабах. Отдалил от себя своих соратников. Перемешал их в ЦК сникому не известными личностями. Сменил многолетнего начальника своей охраны,поощрил по всей стране травлю евреев и наметил на 5 марта их депортацию. Но чемдальше и шире пользовался он своей властью во зло людям, тем большее зло ощущална себе. Страх, что за все, им сделанное, ему воздастся, проник в его душу иполностью ею овладел. Он боялся выстрелов из-за угла, отравленной пищи, суданародов, да и божьего суда не исключал. Этот страх становился все более невыносимым.Он терзал его неустанно днем и ночью. Ночью, если не спал, мерещилось, чтокто-то бесплотный входит в его комнату с целью убить, задушить, утопить. А еслиспал, то опять-таки его изводили кошмары, после которых он вставал измученный,помятый и желтый, с лихорадочным блеском в глазах и желанием кому-нибудьвырвать печенку.