ещё хуже, чем я. Ведь сам отталкивал, зная, что может притянуть.
Горько улыбнулась, осознав масштабы лжи в своей жизни. Крайне неприятное чувство, что тугой верёвкой стягивало душу.
— О чём ты хотел поговорить?
Макс снова сжал руль, вздохнул поглубже и потянулся к внутреннему карману куртки. Я не против, когда он курит. Мне всегда это нравилось, поэтому спокойно смотрела, как он обхватил губами фильтр, подкурил и знакомо щёлкнул зажигалкой, отчего я мгновенно вспомнила, как лежала на кожаном диване и умирала от возбуждения.
Тут же пошла удушливой волной смущения, но взгляда от его губ не отвела.
— Почему ты не показался мне в клубе? Я… догадывалась, что тогда был не Дамир.
Картер снова растянул губы в усмешке и сделал новую затяжку.
— Я до сих пор помню твой вкус, Кэти… — произносит таким низким голосом, что я тут же сжимаю бёдра от прострелившего возбуждения. — Твои стоны, мольбы, милые угрозы и досаду, когда не получалось кончить.
О, Господи!
Мне стало невыносимо жарко, и я поспешила открыть окно со своей стороны, а он, словно издеваясь, продолжил:
— Помню твёрдость твоих сосков на языке и мягкость тела.
— Прекрати, — прошептала, чувствуя невыносимый жар в низу живота.
Картер обернулся, посмотрел в моё красное лицо и ещё раз усмехнулся. Невесело.
— Ты же моя, Кэти. Моя с самого начала, неужели не поним
аешь?
— Это ты не понимал этого очень долго, Макс. Почему? — с трудом проговорила я. — Откуда такое рьяное желание защищать то, что тебе никогда не принадлежало? Я ведь…
— Посмотри, что сейчас из нашей близости получилось, Малая.
— Ты мог ещё тогда отказаться от «семьи», — уверенно заявила я. — Мог ведь. Сколько тебе было?
— Пятнадцать, Кэти. И я не мог.
И я только сейчас поняла, что ничего толком о Картере не знала. О том парнишке, что однажды появился на баскетбольной площадке. О том, кого я возненавидела в первую же встречу, лишь бы не признавать, что он способен затрагивать мои чувства. О том, кому в итоге принесла их на блюдечке с голубой каёмочкой.
Мы снова замолчали, разделяя напряжение, ставшее уже привычным, а потом…
— Сегодня ночью я улетаю. В Америку. Насовсем.
От этой фразы внутри всё стынет.
И я не спрашиваю почему. Не могу спросить. Мне не хватает сил.
Макс поворачивает голову, ожидая ответа. Или хоть какой-то реакции, а я понимаю, что не получается и слова из себя выдавить. Я умерла. Меня не хватит даже на вдох.
— Промолчишь? — усмехается он.
И словно в насмешку в салоне заиграла песня "Say something" в исполнении Boyce Avenue. Но я не попрошу остаться. Это его выбор. Его желание. И я не уверена, что так не будет лучше для нас обоих. Ведь я не могу быть с преступником. Не могу, даже если люблю его больше всего на свете. Я не выдержу. Не выживу. Сама себя уничтожу, разобрав остатки того кирпичного нечто, что ещё выполняет функцию внутреннего стержня. Выполняет функцию меня.
Киваю и на автомате дёргаю ручку двери. Молча встаю, но Макс резко хватает меня за пальцы и дёргает на себя так, что я валюсь обратно на сидение.
— Я могу забрать тебя с собой! — говорит он с глухим отчаянием, которое разрывает моё сердце.
— Я не хочу, — отвечаю тихо. — Отпусти.
И он отпускает. Мы оба понимаем, что это самое ужасное прощание, но я не могу находится рядом с ним ни секунды, потому что… Я не хочу признавать, но мне больно. Мне так больно, что я дышать не могу. Что-то царапается в груди и рвёт душу на ошмётки. Что-то, что способно оставить меня пустой.
Захлопнув дверцу, я разворачиваюсь к дому и тону в звуке срывающейся с места машины. Задние фары пропали из виду уже через несколько секунд моего бессмысленного взирания на них.
Я дура… Я дура, которая только что убила нас обоих.
В дом я вернулась, пребывая в состоянии… прострации? Скорее всего. Я чувствовала себя никакой. От меня будто отодрали все, что возможно, и я осталась лишь с пустотой и болью. Даже крови не осталось — мое сердце уже давно не мое, я вырвала его еще давно и отдала в руки человека, который через несколько часов просто покинет мою жизнь.
Все правильно, все верно, все так, как должно быть. Макс взял ответственность на себя — уехал сам, не стал давить или устраивать конфликт, но…
Почему же мне плохо? Ощущение, словно творится что-то неправильное, ирреальное.
Когда зашла на кухню, увидела Костика, что-то делающего у плиты. Он, подпевая какой-то мелодии, льющейся из беспроводных наушников, жарил… Пошла, дабы глянуть, какой продукт мучает брат. Настолько не повезло яйцам.
— О, ты вернулась, — он вынул из уха один наушник и широко улыбнулся. — Я сегодня повар. Смотри, чему я научился за годы студенческой жизни! Это еда богов, то, чего ты еще никогда не пробовала, Малая!
— Подгоревшую яичницу я действительно не пробовала, — кивнула я, открывая форточку пошире. — И что-то даже не хочу приобщаться к твоему деликатесу. С желудком мне еще жить как минимум лет сорок, я еще про пенсию молчу.
— Вот потому ты и не богиня, — не обиделся Костя, ловко орудуя лопаточкой. — Ладно, тогда будешь жевать тоскливо бутерброды. Кажется, я где-то видел столетний лоток с нарезкой колбасы. Надо отвоевать ее у плесени… И выйдет самый шикарный студенческий бутерброд!
Я улыбнулась, но улыбка вышла жалкой и ненастоящей. Я сама себя чувствовала ненастоящей, созданной из пластика и пустоты.
— Костик, — осторожно позвала я, до сих пор взвешивая свое решение. Разбирая то, что хочу произнести, по кирпичикам, которые раскладывала затем на "да" и "нет". А потом… Разве уже может быть хуже того, как сейчас? — Расскажи мне все. Абсолютно все.
Брат, который до этого шинковал сыр, чтобы посыпать свою "пищу богов", замер и спросил:
— В смысле?
— Хочу знать правду. Чем вы занимаетесь? Ты, Макс, Павел Алексеевич, остальные?
Он молча отложил нож, затем поставил свою тарелку с яичницей на стол. Заговорил Костя лишь тогда, когда завершил делать мне горячие бутерброды и сел за свое место.
— Понимаешь, Малая… Люди бывают разные. Есть те, кому достаточно того, что они имеют, а есть те, что с каждым разом желают большего. Люди второго типа познали вкус власти, и потому они ни перед чем не остановятся, чтобы расширить свое влияние. Им плевать на обычных граждан, у них свои ценности и свои правила. А мы задаем планку, выше которой подниматься нельзя. Так сказать,