к двери, засовы смотрю, пробую: все хорошо, все заперто, и тут я его услыхал.
— Он, никак, завыл? — спросил Увалень, который со вниманием и ужасом слушал кузнеца.
— Да нет, какой там, — махнул рукой тот, — он сопел, стоял прямо за дверью, нюхал меня через дверь. — Он чуть помолчал и добавил. — Нюхал и вонял.
— И чем же вонял, — снова поинтересовался Увалень, — поди, псом вонял?
— Да нет, не псом, — Ганс Волинг замолчал, даже кривился, пытаясь придумать слово, чтобы объяснить, чем вонял зверь.
— Кровью он смердит старой, — вдруг говорит Максимилиан.
— Истинно, — оживился кузнец, — точно, кровищей смердел. Я словно у мясника на бойне был.
— Кровью и гнилью, — стоит и, кажется, вспоминает юноша.
— Кровью и гнилью, — согласился Ганс Волинг и спросил у Максимилиана, — а вы откуда то, господин, ведаете?
— Встречался с ним пару раз, — не без гордости ответил оруженосец Волкова. — И второй раз он у меня свое получил.
— Два раза встречались и живым остались? — не верил, кажется, ему кузнец.
— Думаю, что волку досталось больше, чем моему оруженосцу, — заметил кавалер, — мы потом волчью кровь утром нашли, а Максимилиан был почти цел.
Юноша стоял и цвел после таких слов рыцаря. Он задрал нос и свысока смотрел на неверующего кузнеца. Волков никогда его таким не видел, чуть не засмеялся даже.
— Ладно, — он усмехнулся и продолжил, — ты расскажи, кузнец, про девочку.
— Про какую? — спросил тот.
— Про батрачку. Монах сказал, что похоронил девчонку, что волк разорвал. Говорил, что она у тебя батрачила.
— Было такое, — невесело вздохнул кузнец, — жила у меня сирота. Звали ее Эльке. Жила, коз пасла, по дому помогала, один раза сказал коз до большого оврага отвести, рядом с домом они уже все объели, а после обеда привести их обратно. Дуреха привела пять коз, а одну потеряла где-то. Я говорю: «Иди, найди, но до темна не ходи, засветло возвращайся, даже если не найдешь козу, сама знаешь, что по темноте у нас ходить нельзя». Так она ушла и не вернулась. Утром с собаками пошел ее искать, так собаки заупрямились идти. Пинками их гнал до оврага. Обшарил большой овраг, ни козы, ни Эльке не было. И следов никаких собаки не нашли. С тех пор не видал ее, пока святой человек не сказал мне, что нашел девочку, порванную на куски, говорил, что руки и ноги — все погрызено было, все разбросано. Он собрал все, что нашел, и схоронил ее у своего дома.
Мальчишки тем временем наполи коней Волкова и его спутников, стали рядом и интересом слушали рассказ.
— Вот так вот, — продолжал кузнец, — и не ясно, как Эльке так далеко уйти смогла за ночь, где большой овраг, а где дом монаха. Почему пошла от дома в вашу землю — непонятно.
Волкову тоже было непонятно, и особенно было ему не ясно, к чему монаху замки и клетка.
— Ладно, кузнец, спасибо за рассказ и воду, — произнес он, вставая, — поеду я.
— Доброго пути вам, господин, доброго пути, — кланялся кузнец и его молодые помощники.
Поехал он обратно и снова заехал к лачуге отшельника. Спешились возле нее, монаха опять дома не было. Походили вокруг, позаглядывали в щели, ничего не разглядели. Увалень хлипкую дверь потолкал — заперта.
— Выломаешь? — спросил у него Волков.
— Раз плюнуть, господин, — бахвалился тот.
Кавалер подумал немного. Хотелось ему конечно, клетку посмотреть, но выламывать дверь в доме бедного монаха было нехорошо.
— Ну, ломать, господин? — спросил здоровяк, уже прикидывая, как это сделать лучше.
— Нет, — махнул рукой кавалер, нехорошо то было бы, — поехали домой, обедать уже хочу.
Сел на коня, еще раз огляделся. Тихо тут было, дикая земля. Кусты колючие, овраги от глины красные, чертополох и лопухи с репьем.
Летом невесело, а каково же тут зимой тогда? Как тут одному жить — непонятно. Видно, и впрямь отшельник — святой человек, раз не боится ни зверя, ни тоски.
Хотелось кавалеру с ним встретиться, много к этому святому человеку у него вопросов появилось и помимо клетки. А еще он подумал: «Жаль, что Сыча сегодня не было, был бы Сыч, так вопросов к монаху было бы еще больше».
Глава 31
А Эшбахт, его убогий Эшбахт, на глазах менялся. Солдаты потихонечку стали дома свои тут ставить, прямо вдоль дороги.
Дома были дрянь, из орешника и глины: один очаг, два окна и дверь, сверху побелка — вот и весь дом. Но на фоне старых, крестьянских лачуг смотрелись они чистенькими и уютными.
Но главное — в них стали появляться женщины. Молодые женщины.
Из тех, что солдаты захватили на том берегу. Женщина сразу придавала вид обжитого жилища солдатскому, мужскому, скудному дому. Хотя и рыдали они все, не преставая. А как им не рыдать, если взяли их силком из дома, оторвали от родных, привезли в глушь да еще силой взяли замуж. И мужья у всех них были либо старые, некоторым и под сорок годков было, либо увечны. Мало кому из двух десятков женщин повезло, что бы у мужа было хотя бы лицо без шрамов и все пальцы целы. И все при этом еще и бедны. А многие девки были из зажиточных крестьянских сел, а многие были из городских семей. А тут их ждал дом из глины и палок, даже кровати в нем нет. Муж немолодой и уродливый, да еще и небогатый. На венчании девки выли в голос, отказывались к попу подходить. Кого-то приходилось и кулаками уговаривать. И только так они стоять соглашалась при таинстве. Но брат Семион был глух к слезам молодых женщин.
Венчал без всякой пощады, как бы невеста не визжала и не рыдала.
Только уже совсем буйных просил успокоить, тех, что бились и орали на таинстве, тех и успокаивали без всякого снисхождения, используя оплеухи и тумаки.
И денег с солдат за ритуал святой отец не брал совсем. Не за корысть старался, а за совесть. И это при том, что чуть ли не треть девок состояли в церкви реформаторской, церкви сатанинской.
Таких он быстро перекрещивал, даже если девка и была против.
Перекрещивал и венчал. Ничего, стерпится — слюбится. Уживутся как-нибудь. Брат Семион был молодец.
Но среди новых нищих солдатских домов скалой возвышался новый строящийся дом.
«Домишко какой-никакой построю при церкви, чтобы господина не стеснять», — говорил брат Семион, Епископу Маленскому, когда деньги клянчил на церковь, при том смирено закатывал глазки к небу.
И «домишко какой-никакой» получался каменный, с подвалом, в два этажа,