«мужем», а отправили её чистейшим подношением ради нескольких мешков круп.
– Может, – воображаю на ходу, – я могу предложить тебе работу иного характера? Как ты смотришь на это? Желаешь быть помощницей?
И Аделфа стремится убедить, что пребывание в Монастыре считает истинной честью, что она довольна и всем доступным благам рада, что она желает оставаться знатной дамой средь приходящих богов…
Напором пытаюсь ухватить девочку: рассказываю о перспективах жизни другой, рассказываю, что могу обеспечить её высокой должностью, перечисляю лиц, на службу которых она могла бы взойти, стоит мне только отдать им наказ. Я – истинно – пытаюсь отгородить сестру (кто бы мог подумать!) от ожидающих её лет, я предлагаю и предлагаю ей иные, знатные (взаправду знатные!) роли, но она – едва не плача – просит оставаться послушницей. Аделфа складывает руки в молитву (чему я больше не пытаюсь препятствовать) и просит прощение, если вдруг ещё чем обидела, ибо лишаться такой возможности (имеет в виду роль послушницы) и такого прекрасного будущего (воедино с милейшим настоящим) она не желает и готова тысячами извинений выпытывать мою милость, дабы я не отправляла её в другое место и не отрывала от Монастыря.
– Я буду лучшей из лучшей, я буду слушаться вас беспрекословно, я буду исполнительна и молчалива, что угодно, Хозяйка, умоляю, только не гоните меня.
Сдерживая слёзы, беру девочку за руки и обещаю: впредь покушаться на её радости и удовольствия не буду.
– Ты прекраснейшая из послушниц, – навзрыд выдаю я. – Хозяин Монастыря оценил бы тебя…
Последнее Аделфа не понимает.
О, если бы – в действительности – моя сестра ступила в тот роковой для Хозяина Монастыря день! И вместо знакомства, споров и притязаний со мной – Яну бы открылся этот прекрасный и послушный цветок; сорванный и потоптанный, но желающий нести добрую службу.
– Значит, – заключаю я, – быть не послушницей ты не желаешь?
– Я хочу посвятить всю свою жизнь Монастырю!
– Твоё слово. Твоё право.
И я отпускаю девочку.
– Простите, что потревожила вас, – выпаливает сестра и быстро поднимается.
– Иди, родная.
Это край.
Я поспешно вызволяю бумагу и чернила и поспешно наскребаю обращение приближённым к Гектору людям: привести и немедля. Записка приземляется вместе с ключом от монастырских врат в кубок на стеллаже.
Это край.
Мои танцы перевешивают, и балансировать сил не остаётся: я ощущаю падение. Окончательное. И эмоциональное, и физическое, ибо в этот же вечер встаю на прекрасный монолитный стол монастырского кабинета и затягиваю петлю.
Всё верно, Аделфа, твоя сестра покончила с собой.
Эпилог
Двери открываются, когда она шагает со стола. Петля затягивается и секунды отмеряют остаток жизни: узел смыкается на шее, но не ломает её; обхватываю женскую талию и держу оступившуюся богиню на весу.
– Ты пришёл за мной, – хрипит Луна. – Всё-таки пришёл.
Но не за мерой наказания. Здесь богиня ошибается.
Выуживаю потаённый под мантией кинжал и в удар разрезаю верёвку. Луна валится в объятия и – отчаянно глядя – пытается осмыслить, что же с ней произошло или происходит до сей поры.
Она уверена в том, что мертва. Но люди таковыми становятся задолго до смерти реальной. Она уверена, что Бог Смерти пожаловал за её жизнью, так как сама не раз покушалась на неё (и в мыслях в том числе). Она уверена, что, шагнув со стола в кабинете Монастыря, оставила за плечами все беды и притязания. И в последнем богиня оказывается права. Умирает её былая оболочка: повешенное прошлое взирает из-под оборванной петли. А я смотрю в глаза женщины, заслуживающей ещё одного – единого – шанса: и искупления, и исповеди, и манны. Я обещал её защитить. Обещал спасти.
Луна бросает голову мне на грудь и тихими всхлипами приправляет одежду. Соль оседает белыми пятнами. Я приглаживаю полотно чёрных волос и проговариваю:
– Ты жива. Ты жива. Ты жива.
– Теперь? – насмехается она сама над собой и разряжается воем.
– Теперь, – соглашаюсь я и окатываю следующей правдой: – Если тебе, богиня, думается, будто происходящее ныне есть окончание истории, смею заверить – это только начало.
***
Она внимательна даже во сне.
Я смотрю на приправленное дремотой лицо и едва касаюсь взобравшейся по контуру пряди. Жёсткий волос западает меж пальцев и велит играться им. На шорох и забавы Луна просыпается: размыкает веки, и меня прокалывают её глаза.
– Прости, что разбудил, – в шёпоте обращаюсь я.
А она обращает внимание на мой недавний досуг и парирует:
– За такое не извиняются.
Отпускаю прядь – скользит по наволочке к припрятанным братьям – и неряшливо подбиваю подушку под собой. Я наблюдал за её сном и более в пологах тканей не скрывался, не скрывался в саду или подле монастырских ворот. Я наблюдал за требующей того женщиной. Я сидел рядом и, перебирая угольные волосы, утешал речами. Когда сил не оставалось – приминал постель и ждал, когда сама богиня отоспится. Тоска оплетала её сердце, я пытался помочь.
Луна говорит:
– Это должно пугать.
– Что именно? – уточняю я.
Мне известно, о чём она. И ей известно, что известно мне, ибо смерть на расстоянии вытянутой руки наблюдала за спящим в тот момент, когда спящий не ведал того.
– Что на уме у Смерти? – спрашивает богиня.
– За её мысли свои можешь не терзать. Смерть оберегает крепкий сон избранной богини.
– Разве она не одаривает им других…?
Ответ не находится и не нашёлся бы спустя столетия.
– О чём размышляет Смерть? – не менее пытливо и броско вопрошает Луна.
– О Судьбе, – отвечаю я.
– Какая судьба ожидает смерть?
– Единственно явленная.
И Луна, довольная и успокоенная ответом, спешит отвернуться. Она укрывается одеялом, отделяя меня от себя, и отдаётся сну. А я за ним наблюдаю: не первый день, не первую ночь.
***
Луна отдаёт Монастырь истинному – и, как думает сама, единственному – наследнику Яна.
– Это дело его рода, – говорит женщина. – Пускай же наследник Бога Удовольствий оправдывает имя своего отца.
Ей неведомо, что и после ухода Яна Монастырь остался под его кровью и взглядом.
Я знакомлюсь с Гектором, который взирает на смерть с уважением и без страха: как и должно; и благодарит за спасение Хозяйки Монастыря от неё же, явившейся костлявой. Пожимаю руки молодому и благословляю на работу.
***
В женские руки западают поводья: Картечь поднимается на дыбы, и наездница ловко направляет её в сторону дома.
Мы провели порознь многие годы, и только пустые письма служили юной богине напоминаем о старом друге. Луна распечатывала их и, несмотря на отсутствие пляшущих букв, хоронила в ящике стола. Она забрала их все, когда