— Ты вундеркинд, Франк, — сказала Жиннет, — просто невероятно, как в столь нежном возрасте ты успел развить в себе чувство любви к поварскому искусству.
— Во всяком деле, — ответил Франк, — если хочешь стать виртуозом, следует начинать рано.
— Известно, — начал я, — что первые немецкие эстетики включали гастрономию в…
— Кончай умничать, — перебила меня Жиннет, — тебя это ужасно старит, просто невероятно, как это тебя старит.
Элен за все время обеда не произнесла ни слова. Она улыбалась чему-то про себя и облизывала ложечку, поданную к десерту: не то пирог, не то мороженое. Я был влюблен в Элен уже целых десять дней. Веснушки придавали пасторальную прелесть ее лицу и телу и делали их похожими на звездное небо. Но я боялся ее рта, когда в ночные часы с него исчезала помада: бледный, синевато-розоватый, будто рана.
Карэ продекламировал — с характерным для него тщанием — несколько слишком сладких четверостиший о еде. Шевелюра его вздымалась при легчайшем дуновении, долетавшем из крошечного палисадника, и напоминала рекламу шампуня: гордые, независимые, непокорные волосы. Юный лицедей! Я вгляделся пристальнее: тонкие, четко очерченные губы, выступающие скулы, белые зубы. Уж нет ли здесь соперника? В каждом его движении сквозит самовлюбленность — как он приглаживает волосы, потирает руки, проникновенно прикладывает правую руку к груди.
— Пора, — сказала Жиннет, — не хватает еще, чтобы мы приехали туда в темноте.
— До чего же длинный, прямо-таки бесконечный день… — протянул Карэ, подавляя зевоту.
— Ты права, — заметил Франк, мрачнея. Жиннет погладила его по руке, он подозвал официанта.
Если кроме нас в Мануаре не будет других гостей, мне бояться нечего. Карэ угрозы не представляет, а Франк, с его брюшком в двадцать три года, неряшливостью в одежде, траурной каймой под ногтями и общей запущенностью «не слишком разборчивого сластолюбца», был чересчур поглощен Жиннет, чтоб думать еще и об Элен. А Элен по-настоящему хорошела рядом со мной — она вообще делалась красивее в присутствии посторонних.
Мы выехали из Парижа в стареньком «рено», которое едва тянуло на подъемах, и скоро прочно пристроились позади какого-то грузовика, так что лицо водителя маячило у нас перед глазами в его высоком боковом зеркале.
Франк сидел за рулем. Кроме меня, управляться с автомобилем умели все.
— Надеюсь, там не забыли о нашем приезде, — сказал Карэ, драматически прижимая руку к груди, и вздохнул.
— Не волнуйся, он нас ждет, — заверила Жиннет.
Ксавье рисовался мне похожим на Горация, только выше, худее и легче, вроде Абеля, жокея на бегах в Венсене. Хотя только что я дремал, уткнувшись щекой в плечо Элен, при мысли о Горации сон мгновенно улетучился. За три месяца до того я ездил с Кэролайн осматривать романские соборы в Краси. На обратном пути мы заглянули поужинать в какой-то ресторанчик. Пока мы ждали в баре свободного столика, к нам подошел мужчина лет тридцати пяти, представился Горацием и пригласил на аперитив. Десять минут спустя мы уже сидели с ним за одним столом.
Гораций был невысок; худое, я бы даже сказал, острое лицо, вьющиеся волосы, маленькие усики и красивые руки. На нем была белая сорочка с брыжами и пуговицами в виде коричневых виноградных гроздей в тонкой зеленоватой оправе — а возможно, то были части какого-то старинного украшения. Он много курил. Взгляд его глаз был чуть слишком пристальным, однако задумчивым.
Он понравился Кэролайн, и лицо ее сразу приняло выражение побитой собаки, готовой тем не менее все простить своему жестокому хозяину. Гораций был не лишен шарма, к тому же много знал.
Мы с Кэролайн были изумлены. Но скоро, когда «влюбленность» Кэролайн устоялась, она стала внимать ему со все растущей холодностью, хотя он чем далее, тем был все более неотразим.
Прошел час, и меня охватило состояние, какое обычно вызывает во мне музыка. Рядом со мной сидел другой «я», более солидный, более гармоничный, неподвластный фиглярству и страсти к саморазрушению — двум порокам, преодолеть которые было свыше моих сил. В жизни не встречал я человека, так на меня похожего. Мне вдруг почудилось, будто на свете существует некий идеальный мир, который мы могли бы открывать и познавать вместе.
По мере того как длилась беседа, делалось все очевиднее, что даже слова «крайне правый» не способны адекватно передать взгляды нашего нового знакомца. Я, разумеется, читал о французских правых. Ничто нечеловеческое, аморальное или мифическое не было мне чуждо, не говоря уж о симпатии к дендизму и аполитичности. Нет ничего проще, чем читать книги. Когда что-то коробило меня или вызывало мое несогласие, было так легко обнаружить у пишущего какой-нибудь изъян — слишком пылкий, «с душком», энтузиазм, что-то сомнительное в логике или суждении, наконец, просто невежество или нелепый предрассудок. Но ничего подобного в Горации не было!
Пусть бы он оказался циником или тешился безответственным гедонизмом или жестоким эгоизмом консерваторов… но нет! Было в нем нечто серьезное и чистое. Кэролайн уже смотрела на него враждебно, а я сидел как зачарованный, не в силах найти что возразить. Рассудить нас можно было только авторитарно — и это меня потрясло. Безумная жажда справедливости, прошедшая вместе с юностью, пробудилась во мне вновь. Я опять причислял себя к тем жалким бунтарям, которые убеждены, будто без справедливости мир осквернен и поражен смертельным недугом.
От Горация было трудно отвести взгляд. Я обратил внимание, что тончайшая вышивка и плоеный воротник его сорочки придают ему сходство с буканиром — доверенным лицом сюзерена, беспечным путешественником, который тайно связан опасной секретной миссией. Подобный человек отличается феодальной преданностью и внешней великосветскостыо, что делает его опасным и трудноуязвимым, — излюбленный персонаж Честертона.
Он заинтересовался нашими детскими годами, и Кэролайн нехотя вспомнила о своей школе. Я, в свою очередь, рассказал об огромной звезде сантиметров в тридцать, вырезанной из картона и выкрашенной в кроваво-красный цвет, которая была прикреплена булавкой к борту моей курточки в первом классе советской школы, когда я стал «октябренком», и об охватившем меня изумлении, когда я впервые увидел на картинке в книге польских рыцарей в доспехах с развевающимися за спиной крыльями — совсем как у ангелов.
Кстати, в связи с Ницше он припомнил высказывание философа о бородатых польских евреях, с которыми просто не о чем разговаривать. Я заметил, что бок о бок с темными польскими крестьянами и изнеженными аристократами, разыгрывавшими в ухоженных и симметричных парках комедии дель арте, жили в убогих домишках «мартин-буберовские хасиды», и что ничей даже самый проницательный, но сторонний взгляд не может быть достаточно острым, чтобы судить о наличии или отсутствии у них культуры. Гораций обезоруживающе улыбнулся и сказал с подчеркнутой обходительностью: «Вы, вероятно, понимаете в этом гораздо лучше меня».
Время подошло к полдвенадцатого. Кроме нас, в ресторанчике никого не осталось. Гораций пригласил нас на ночь к себе. Его предложение вызвало в Кэролайн бурю негодования.