Констанциана тотчас подносит ее к губам, и мне слышно, как она шепчет: Ти solus Dominus[14].
Константинополь, 337 год
— Да, это был замечательный день, — говорит Константин. — Мы сделали наше дело.
— А когда наутро взошло солнце, у тебя стало вдвое больше провинций, а значит, и вдвое больше забот.
— Но зато мы были свободны. — С этими словами Константин пересек зал и стащил с одной из статуй кусок ткани. Теперь на него сверху вниз смотрит бородатое лицо. — Ты помнишь, как мы с тобой были детьми при дворе Диоклетиана? Как мы не спали по ночам, как прислушивались, не скрипнет ли где половица, вдруг именно этой ночью за нами придут убийцы? Каждую ночь я молил Бога, чтобы он позволил мне дожить до утра. Я был так напуган, что просил тебя спать со мной в одной кровати.
— Но убийцы так и не пришли.
— Я думал, что, когда стану единственным Августом, мне больше никогда не будет страшно, — он посмотрел в лицо статуе. — Но каждый день с того дня я боюсь, боюсь потерять все.
— А что, собственно, Александр делал для тебя? — неожиданно спрашиваю я. Константин хмурится. Не желает, чтобы его вытаскивали из прошлого.
— Он писал историю. Он полагал, что если изложит все события моей жизни в правильном порядке, то непременно найдет в них какую-то закономерность. Божью волю.
— И все?
Стоя ко мне спиной, Константин пробегает пальцами по мраморным складкам плаща статуи.
— Я заглянул в его футляр. Я видел, что там лежит. Он был доверху набит собранными им бумагами. Совсем не теми, какие ты хотел бы, чтобы они вошли в его книгу. Я бы даже сказал, что у тебя были все основания желать его смерти.
— Александру было не занимать усердия. Чем больше фактов было в его распоряжении, тем точнее он мог рассмотреть закономерность божьего промысла. Я дал ему доступ во все архивы, во все библиотеки города. К любому документу.
Мне вспомнились вещи, которые я нашел на столе Александра — бритву, банку клея. И неожиданно все стало на свои места.
— Он не писал историю, он ее переписывал, — и не в своей книге, а прямо в архивах, в документах.
Константин обернулся. Он слушает. По его лицу я понимаю, что прав.
— Все, что так или иначе порочило тебя, он изымал, уничтожал навсегда. Это все равно как скульптор резцом меняет у статуи лицо.
Когда его замысел будет завершен, никто не увидит швов.
— На лучшее лицо. — Константин вернулся на середину зала. — Я столь многого добился в жизни. Я получил мир растерзанным на части и вернул ему процветание. Гидре тетрархии, которую оставил после себя Диоклетиан, я одну за другой рубил головы, пока не умерла сама тварь, а с ней и все творимое ею зло. В тот день, когда армия приветствовала меня в Йорке, были те, что умирали мучительной смертью лишь потому, что отказывались приносить жертвы старым богам, в которых все равно уже никто не верил. Я положил этому конец, я позволил людям молиться, как им нравится. Я дал империи нового бога — сильного и вместе с тем милосердного, чтобы терпеть разногласия, даже заблуждения, не проливая при этом крови.
Мне тотчас приходит на ум Симмахов раб в застенках дворца. У меня в ушах до сих пор стоит его крик.
— Ну, без насилия вряд ли получится.
— Разумеется, нет, — видно, что Константин взволнован. — Мы живем в мире, какой имеем, а не в том, каким бы мы хотели его видеть. Если бы эта работа была легка и безболезненна, во мне не быль бы необходимости. Ты лучше, чем кто-либо другой, знаешь, чего мне все это стоило.
Он облокотился об алтарь, как будто больше не в состоянии поддерживать собственный вес. Есть что-то такое, что должно быть сказано прямо сейчас — это последняя возможность устранить все недомолвки. Так близки к полной честности друг с другом мы не были уже очень давно. Но язык не слушается меня.
— Пусть меня помнят за то, кем я был, — Константин произносит эти слова едва ли не с мольбой в голосе. Правда, мольба обращена не ко мне, а к вечности. — За то, чего я достиг, а не за ту цену, которую заплатил. Ведь я этого достоин.
Он хочет, чтобы история любила его.
— И ты поручил Александру, чтобы он тебе это обеспечил.
— Он знал все — в буквальном смысле все — и никогда не судил меня. Именно поэтому я и хотел знать, кто же убил его. Именно поэтому я и поручил тебе найти убийцу.
— И потом осудил первого попавшегося, кто тебя устраивал в этой роли?
Оказывается, в нем больше человеческого, чем я видел за все эти годы.
— Разве ты меня не слушал? Неужели ты так ничего и не понял?
Об Александре и Симмахе больше ни слова. Мы стоим друг напротив друга, разделенные алтарем. Заходящее солнце пронизывает воздух у нас над головой пурпурными лучами, и лишь двенадцать слепых мраморных апостолов — свидетели нашему разговору. Я знаю, что должен сказать.
Но слова даются с трудом. Я тщательно взвешиваю их. И стоит мне их найти, как они становятся подобны булыжнику в моей руке: я толкаю его, но он не движется. Я не Александр. Я не могу простить его.
— Ты воссоединил империю. Это и будет твоим наследием.
— И? — Он ждет большего и дает мне такую возможность. А когда понимает, что больше ничего не последует, горько усмехается. — Разве ты не знаешь? Я поделил ее между моими сыновьями, Клавдием, Констанцием и Константом. Каждому достанется треть. Mundus est omnis divisus in partes tres[15], — он вновь усмехается, только на этот раз смех его скорее напоминает рыдания. — О, если бы только все было иначе!
Если бы только все было иначе. Он может сколько угодно переписывать прошлое. Но есть нечто такое, что невозможно стереть.
— Удачи тебе в войне против персов.
Его палец чертит в пыли алтаря линию, затем пересекает ее другой.
— Я буду рад уехать отсюда. Иногда мне кажется, что этот город убивает меня.
Я оставляю его одного в мавзолее. На фоне гигантских строительных лесов своих незавершенных мечтаний он кажется мне карликом. В воздухе, в лучах заходящего солнца бесшумно танцуют и оседают пылинки.
Глава 27Косово, наши дни
Палец Эбби соскользнул с кремня зажигалки. Пламя тотчас погасло, и в гробнице воцарилась темнота. Тогда она вновь чиркнула, еще раз, и еще. Она натерла палец, прежде чем язычок пламени заплясал снова.
Майкл так никуда и не исчез.
Интересно, что нужно говорить мертвецам? А ведь она разговаривала с ним вот уже несколько недель — спрашивала, умоляла, осыпала проклятьями. И вот теперь он стоял перед ней, а она не знала, что ему сказать.