Она, во всяком случае, знала. Если не все, то что-то.
Заговорила о своем детстве. Керосиновая лампа напомнила ей детство, проведенное в Западной Виргинии. Отец был бывшим шахтером, спившимся и с черными легкими. Мать погуливала с мужчинами, возвращалась заполночь, а детей бросала на нее. Ей самой было четырнадцать. Она подозревала, что мать берет у мужчин деньги. Так оно и было. Мать она ненавидела. Однако мать это делала для того, чтобы приодеть Рейни к ее первому выходу, купить ей «классическое» черное платье и туфельки — «настоящие бальные».
— И вот что интересно, — продолжала Рейни, едва шевеля знаменитыми, но теперь стянутыми набок губами, при этом совершенно не заботясь о том, как она выглядит, и не отводя взгляд от лампы, которую я видел перевернутой у нее в зрачке. — Думаешь, я была ей благодарна? Чушь, благодарность это ерунда. Знаешь, что я чувствовала? Радость. И все. А это лучше благодарности. Я была рада платью. Мне было плевать, как оно ей досталось. Но она-то этого и хотела — она и хотела видеть меня счастливой. Так что в конечном счете все правильно. Я была счастлива, и она была счастлива, оттого что счастлива я.
Время тянулось медленно, но какими-то рывками. Или просто мне так запомнилось.
— Иди ко мне, — сказала Рейни.
Я стоял над ней. Она лежала ничком, разбросав голые ноги. Одну руку неловко вытянула за спину, нащупывая, где там я. Нащупала.
Помню, я еще подумал тогда: почему реальность так отличается от фантазий? Ты помнишь, ведь мы что только не выдумывали в раздевалке! Ну ты, ну ты, слышь, ты хотел бы прямо здесь, сейчас оттрахать Аву Гарднер:[133]вот прям сейчас, когда за окном дождь, в спортзале уже никого и ты наедине с Авой Гарднер в бойлерной, на лежаке сторожа, и так далее. Но в ураган, пожалуй, еще и лучше, и Рейни Робинетт собственноручно щупает меня, расплющив знаменитые губы о подушку, а ее знаменитая задница — вот она, прямо подо мной. И мы наедине, то есть не хуже, лучше чем наедине — Трой здесь, но его все равно что нет, свернулся там на дальнем краешке викторианских размеров ложа моей дочери, — он не считается.
А я? Я смотрел на нее, прижав к зубам ноготь большого пальца, и размышлял о странности момента в настоящем. Другие моменты принадлежат другим людям, другим событиям и пахнут другими людьми и событиями. С настоящим все иначе. Легко жить в прошлом или в будущем. Жить в настоящем — это все равно что вдевать нитку в иголку. Я понял, что наше великое раздевалочное вожделение не имело отношения к настоящему. Вожделение — это функция будущего.
Ее узнаваемая, хотя и неловко вывернутая за спину рука меня щупала. Я продолжал рассеянно смотреть на нее, прижав палец к зубам. Особенно даже и не разглядывал.
Нет, разглядывал. И разглядел кое-что весьма примечательное. Что-то поблескивало на пальце щупающей меня руки Рейни. Это был голубой сапфир кольца моей дочери. На пальце Рейни блестело кольцо ученического союза, в который входила Люси. Рейни оно было великовато, и она надела его на средний палец, как девочки носят кольца своих женихов. А Люси — подросток, голописька неоперившаяся, но рука у нее крупная.
Не отводя взгляд от кольца, я начал расплываться в улыбке. Я словно подмигивал кольцу. Стрелка любопытства кольнула меня в спину. Я улыбался и направлял руку Рейни к себе. Ты ведь знаешь, почему я улыбался. Нет? Потому что раскрыл тайну любви. Тайна любви — это ненависть. Или, скорее, возможность ненависти. Возможность ненависти высвободила вожделение из раздевалочного будущего и вернула его настоящему.
— Ну что ж, — произнес улыбаясь я и легонько приподнял ее, обежав спереди ладонями, пока они не остановились на мягко проступающих бугорках ее тазовых костей.
— Что? — переспросила она. — А-а.
Уткнув лицо в подушку, она еще больше расплющила губы. Я был один, я распрямился, я был над ней и улыбался.
Потом она захотела перевернуться.
— Ах, — выдохнула она.
Мы следили друг за другом, ее голова была повернута, суженные глаза поблескивали в мягком свете. Мы были бдительны и себе на уме, то есть каждый из нас был себе на уме, и мы внимательно наблюдали друг за другом. Уже не дети, мы были взрослыми и бдительными, поскольку бдительность как раз и есть взрослость. Что уготовил нам Бог? Ха-ха, оказывается, вот что. Ибо из взрослости и происходит это нащупывание в ней ее тайны, тайны, которую я должен разгадать, и она хочет, чтобы мне это удалось. Евреи называли это познаванием, и теперь я понимаю почему. Каждый раз, входя в нее глубже, я познавал ее больше. Еще немного, и я познаю ее тайну. Все время мы следили друг за другом. Мы должны были познать друг друга, но выигрывает тот, кто сделает это первым. Наблюдение и состязание. Я подступал все ближе, ближе. Наблюдая, мы наблюдали за тем, как наблюдаем. Это как поединок. Она проиграла. Когда я познал ее тайну, она закрыла глаза и свернулась вокруг меня, как сворачивается горящий лист.
Я оставил ее спать рядом с Троем, и они вжались друг в друга, как ложки.
Что было дальше? Что? Ах да. Я буду краток. Не возражаешь, если остальное я передам в общих чертах? Копаться в этом не доставляет удовольствия. Произошедшее мелькнуло как воспоминание. И заняло не более пятнадцати минут.
Сейчас не могу понять, что я хотел увидеть. Ну что, что? — деньги в отцовском ящике для носков? Почему так важно было их увидеть, Марго и Джекоби? Какое новое сладостно-страшное откровение я хотел получить, увидев то, о чем мне и так уже было известно? Был это вуайеризм своего рода? Или желание ощутить удар скальпеля, дошедшего до средоточия нарыва и выпускающего гной? Не знаю до сих пор. Знаю только, что убедиться мне было необходимо, так убедиться, как умеют убеждаться только глаза. Глаза должны были убедиться.
Но, в общем-то, я их не увидел. Я их нащупал.
Я вошел в спальню Марго, то есть нашу с Марго. Почему-то мне теперь не особенно нужны стали предосторожности. Может, потому что ураган достиг высшей точки. Стоял непрестанный визг, словно ветер продувал стальной такелаж. Вокруг кромешная тьма. Поэтому я не мог ни видеть их, ни слышать. Кто взвизгивал? Они? Ураган? Все вместе? Бель-Айл стонал, но держался. Огромные деревянные балки трещали и звенели над головой. Молнии вспыхивали реже, но ярче. В промежутках я про себя считал. Вспышки следовали через каждые восемь-десять секунд.
Визг стоял такой, что сквозь него, казалось, не только ничего не слышно, но и не видно.
Помещение хозяйской спальни предваряла крошечная прихожая. Войдя туда, я встал на колени и зажег вторую лампу, на этот раз оставив ее без стекла. В комнате Рейни стекло осталось на лампе, я вспомнил об этом с беспокойством. Огонек сделал поменьше.
Прикинув, что, прислонившись к стене, смогу увидеть отражение изножия кровати в зеркале шкафа из красного дерева, который стоял у внутренней стены спальни, я замер, прижавшись спиной, головой и ладонями к холодной штукатурке, и стал ждать.