— И что бы это было? — Баг в задумчивости рванул край, и упаковка шурша распалась, как кокон, оставив на столе длинный узкий футляр, обтянутый расшитым драконами синим шелком. Справа на футляре имелась маленькая бумажная наклейка: “Разящий дракон” – гласили два иероглифа, выписанные старинным почерком “чжуань”.
Руки Бага непроизвольно задрожали; невероятная догадка вспыхнула в отуманенной алкоголем голове; не может быть…
Торопливо он отстегнул застежки и откинул крышку – перед ним в углублении лежал меч. В простых, но дорогих ножнах. С простой, но удобной рукоятью. Ничего особенного – для досужего наблюдателя.
Но не для Бага.
Меч, которому без малого пять сотен лет… Меч, изображение коего Баг еще в далекой юности с восторгом рассматривал, листая толстенный том собрания диковинок и древностей, покоящихся в сокровищницах Ханбалыка…
— Милостивая Гуаньинь… — только и сумел пробормотать ланчжун, отступая.
Не испытывающий благоговения к древнему оружию из императорских хранилищ Судья Ди тут же сунулся в футляр и стал обнюхивать нежданный дар. Баг не обратил на него внимания, хотя в иное время точно изгнал бы прочь от меча – в голове окончательно все смешалось, лишь стучало вместе с кровью одно слово: “Принцесса…”
Не глядя честный человекоохранитель протянул руку и нашарил бутылку с эрготоу, хлебнул прямо из горлышка и отер рукавом губы: он не сводил глаз с меча. Потом осторожно погладил кончиками пальцев полированные ножны.
Невозможный, сказочный дар.
Нет, нет и еще тысячу раз нет! Так не должно продолжаться.
Пусть я всего лишь винтик, пусть ничтожный ланчжун, каких много, пусть так. И что же – жить дальше, каждый день думая о том, что хоть и поступил правильно, а – не правильно?! Чему быть, того не миновать. Карма. Карма!
И Баг, склонившись к “Керулену”, решительно нажал на кнопку “Вход”.
Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 8-й день двенадцатого месяца, пятница, вечер— Ты так и не спросил о ней у француза? — тихонько спросила Фирузе. Богдан поставил на блюдце пустую чашку.
— Нет, — ответил он.
— Почему?
Богдан помедлил немножко, а потом застенчиво улыбнулся и пожал плечами. Ему неловко было объяснять, что Кова-Леви ему неприятен, и заговаривать с ним было поперек души.
Жена пристально глядела ему несколько мгновений в лицо, словно в душу заглянуть пыталась, — а потом тоже не смогла сдержать облегченной улыбки.
— Ну и ничего, — сказала она, — ну и иншалла. Жили ведь как-то до нее… Правда?
— Конечно, — согласился Богдан. — Еще как. Она потянулась через стол и ласково, бережно погладила его руку.
— Весь день от телевизора не отлипала, — сказала она, поспешно пытаясь сменить тему. — По дому суечусь, а нет-нет да и загляну. Это ж надо, что в Мосыкэ творится. И градоначальник-то их, Ковбаса, ты слышал…
— Слышал, — сказал Богдан. — Не надо об этом, Фира. Я ведь только что сам оттуда.
Она помолчала; ее лицо погасло. Она прислушалась и вдруг встала из-за стола:
— По-моему, Ангелиночка проснулась. Пойду посмотрю.
Она вышла из кухни, и Богдан, у которого горло перехватывало от нежности и сострадания, не пошевелился и даже не поглядел ей вслед. Прошло уж пять часов, как он вернулся в Александрию – первым делом проехав для отчета в Управление, правда, — но погребальный настрой не отпускал души.
Так он и сидел, неподвижный и опустошенный, над пустой чашкою, пока из детской не донесся до него едва слышный, мирный голосок жены.
Сердце Богдана будто пронзили ледяной иглой.
“Варвары-то ладно, — подумал он. — У них своя вера, свой рай… Но вот мы-то с чего такие кренделя творим сами с собою, это ж уму непостижимо…”
Колыбельная струилась напевно, медлительно и неизбывно печально, как отчего-то печально все русское; впрочем, как слышал когда-то Богдан, некоторые народознатцы утверждают, будто она была отголосоком неких реальных трений, возникших на исходе средневековья между Ордусью и Францией со всеми ее друа де л'омм.
Богдан тяжело поднялся из-за стола.
Богдан вошел в детскую. Первая красавица Ургенча сидела к нему вполоборота, ритмично покачивая кроватку; на звук открывшейся двери она порывисто обернулась. В огромных темных глазах ее мешались преданность и тревога.
— Почему так грустно, Фира? — тихо спросил Богдан.
— Потому что ты грустный, — не задумываясь ответила жена. — Я же твое зеркало, я люблю тебя…
Богдан подошел к ней сзади и благодарно положил руки ей на плечи; Фирузе, запрокинув голову, прижалась к нему тяжелой грудой черных волос и закрыла глаза.
— Я не грустный, — сказал Богдан. — Я просто немножко устал.
— Отдохни, — сказала Фирузе. — Ты дома. А я спою что-нибудь другое…