его на помойку!
– На помойку нельзя, – признал директор. – На помойке толку никакого от него не будет, только мусора больше станет.
Он басовито рассмеялся, думая, что славная вышла шутка. Только человек от нее весь скукожился, понурил голову и теперь дергал меня за рукав, как какой-нибудь школьник, которому мать пятерку выторговывает.
– Официально никто его не возьмет, – подытожил директор. – Хотя знаете, есть у меня друг, антиквар, вот ему такое уменье очень пригодится. Правда, искусство в цене просядет, но да главное он сам в накладе не останется.
Он снова расхохотался и размашисто вывел номер телефона на визитке. Человек промямлил благодарности, а мне уж его самого хотелось треснуть по затылку, до того бесхребетно он кланялся. Тоже мне, Христом отмеченный.
Мимо пустого места исчезновения кадровички мы оба поторопились проскочить побыстрее, словно она еще могла выскочить из-под пола и вызвать полицию.
– Выходит, я ее убил, да? – спросил человек, когда мы уже вошли в его унылую халупу.
– Да хрен знает, – развел я руками. – Думай об этом поменьше, и все.
Но сам-то я не думать о ней не мог. Ведь как просто: раз – и нет человека. И ни крови тебе, ни подозрений. Кто ж поверит, что людей испарять можно со всем багажом?
– В киллеры тебе надо идти, – хихикнул я некстати.
Человек посмотрел на меня осуждающе. Да я и сам язык прикусил – вот так ляпнешь, а потом доказывай, что в шутку.
– Ты знаешь, – сказал я, – пора мне обратно. Спасибо за дом, за мыло, но мне там как-то привычнее.
Человек так и сидел на стуле за пустым столом, когда я уходил. И почему-то мне совсем не хотелось ему мешать.
* * *
Вернулся человек аж через две недели. Нельзя сказать, чтобы он у меня из головы вылетел, но я был как тот железнодорожный состав, который еще не разгрузили, а уже меняют локомотив. Выживание – процесс трудоемкий, а на мои хлебные места кто-то заметно присел, и мне теперь доставалась совсем уж дрянь. Порой, разжившись просроченной колбасой, я вспоминал человека и представлял, как удобно было бы эту самую колбасу удвоить. Но человек пропал, а возвращаться в его аккуратненькую квартирку у меня душа не лежала.
Но он наконец появился: без шапки, но в куртке на косой молнии. Взгляд был потухший, вид болезненный. У меня три дня как ни капли водки во рту не было, а у него позвякивала в пакете.
Мы молча выпили, не чокаясь, в память о кадровичке, как я понял по его глазам. Человек поежился, достал из пакета холодную темную курицу-гриль, оторвал ей тощую ногу, закусил.
– Нет, – убедительно сказал он, – не выйдет из меня киллера.
Я прямо сразу тогда успокоился. Тяпнул еще за хорошие новости.
– А знаешь, что, – сказал я ему, – перебирайся ко мне. Мы ж с тобой в два раза больше чермета соберем. И бутылок. Лето впереди, раздольная пора.
Человек улыбнулся: ему, наверное, приятно было от этих мыслей. Но и другие не уступали, держали удар, и он затух, и от него потянуло горьким отчаянием.
– Старьевщик меня взял, – признался он, но тускло, без гордости. – А выходит паршиво: то по две-три копии получается, а то ни одной. Картины вот вообще не идут, зато подсвечники – за милую душу, наверное, в них ценности меньше. Но платит все равно хорошо.
Он протянул мне две гладенькие зеленые купюры. Мой прозорливый ум тут же поделил их на бутылки, и результат деления ему очень понравился. Но что-то в груди царапалось, и пришлось купюрами пренебречь.
– В Овраги поеду, – сообщил человек. – У меня там мать.
Странное дело, но я сразу понял, что нет у него никого в Оврагах. И во всем мире нет. Разве пришел бы он ко мне, если бы мог прямиком к матери поехать? Нет, ему нужно было, чтоб я его отговорил.
– Никуда твои Овраги с карты не денутся. – Я хлопнул его по плечу. – Давай-ка лучше еще дерябнем, а потом к тебе завалимся? Слушай! У меня тут кореша в преферанс играют, айда к ним? Промотаем твои тысчонки, но зато развеемся.
Человек покрутил головой, как какой-нибудь повисший на нитях Пьеро в черно-белом гриме. Горе точило его. Горе, называемое совестью.
– Я ведь ее убил, – пробормотал он. – Стер. Была – и нет. А за что? Она ведь чья-то мать и чья-то дочь. А я ее… В небытие…
– Глупости, – отрезал я. – Несчастный случай.
– Я ведь и в полицию ходил, – признался человек. – Заявление им принес, но они его не приняли. Сказали, идти в другое место фантазировать. И смеялись громко.
– Ты это брось. – Я подсунул ему под нос бутылку, он глотнул. – Ты ж даже если захочешь, не вернешь ее. И вообще. Ничего без ведома бога не делается, а если не веришь – пошли в храм, тут недалеко.
Человек кивнул, и мы пошли.
Успели к исповеди. Я, правда, в дверях остался, возле лавки. От плавленого парафина голова закружилась с непривычки. А может, это водочка одолела, но никто этого по мне не заметил.
Человек долго каялся. Священник с таким же мученическим, как у меня, выражением лица слушал его, и было видно, как он устал и как все мысли его обращены к минералке. Потом проронил что-то на ухо человеку, а тот, воодушевленный, ринулся к выходу, я едва за ним поспел.
– Чего? – не успевая дышать, спросил я. – Чего он сказал-то?
– Отпустил мой грех, – ответил человек радостно. – И пить бросить велел.
Ну да, от него ж тоже водкой разило, наверное, и священник почуял, а ему этот запах хуже некуда с похмелья-то.
– Поеду я все-таки в Овраги, – заявил человек.
– Может, мне с тобой? – предложил я из солидарности.
– Нет-нет, – замахал он руками. – Ты и так мне сильно помог. Век не забуду.
И обнял меня до хруста. А следом сунул руки в карманы и достал зажигалку в вензелях.
– На память, – человек вложил холодную железку в мою ладонь. – Ты ведь как лучше старался.
Я так долго не мог понять, что же он хотел мне сказать, что упустил его. Со спины вдруг накинулся на меня колокольный звон. И отчего-то такая тоска накатила, что я отправился в парк, поглазеть на первых не откормленных еще уток.
На скамейке кто-то оставил влажную распухшую газету разворотом вниз. Я сел на нее, отогревая озябшие за долгую зиму руки. Паршиво было на душе и даже водки не хотелось. Как-то плохо с человеком вышло. Он ведь ранимый, другой бы