все же попробуете? Пожалуйста. Ну как, хороша? Артезианская. Глубокая скважина. Ничто так не утоляет жажду, скажу я вам. Я даже когда кофе пью или чай, выпиваю стакан воды для вкуса.
Когда копали этот колодец, отец привел лозоходца. Привез откуда-то на подводе. Тот все искал, лоза то и дело тянулась к земле, но его что-то не устраивало. Наконец он сказал, что чувствует холод и копать надо здесь.
Из домиков многие ко мне за этой водой приходят. Не нахвалятся: ах, какая вода, какая вода... Вот кто когда воду хвалил, сами скажите. Могли сказать: жесткая или там мягкая. Родниковая вода — всегда жесткая. Чтобы голову помыть или искупаться, собирали дождевую. Животных поили из Рутки. Белье стирали в Рутке. Речная вода тоже мягкая. Перед отъездом они ко мне приходят с канистрами, чтобы хотя бы на кофе или чай в городе себе набрать. По нескольку канистр увозят. К колодцу очередь выстраивается, так что приходится выходить и следить за порядком, чтобы никто без очереди не лез и чтобы всем поровну. Потому что некоторые еще берут в подарок для соседей в городе. Вот ведь дожили — вода в подарок... Обычная вода. Мог ли кто-нибудь подумать, что такое с водой приключится? Я вам скажу: это самый верный показатель того, что произошло с миром. Иногда приходится говорить, чтобы по две-три канистры, не больше, потому что скважина не бездонная. Пойдет песок — потом насос чистить надо. А чтобы скважина снова наполнилась, потребуются минимум сутки.
Ну, хорошая ведь вода, согласитесь. Может, еще стакан? А я выпью. Вот здесь, где я стою, всегда стояли ведра с водой, над ними висела вышивка: «Воды жалеть — кашу не сварить».
Кладовщик сидел в своем круге примерно там, где вы сидите, а я стоял в своем вот здесь, где сейчас стою. Признаюсь, эти круги меня не слишком убедили, казалось, что это какие-то его фанаберии, и однажды я сказал.
— Можно обойтись и без кругов. Товарищи надо мной смеются. Какое отношение круг имеет к игре?
— Имеет-имеет. Когда-нибудь узнаешь, что имеет, — сказал он. — Стой. Привыкай. Думаешь, у тебя будет больше места? Живут не вширь, а вглубь. Вот и играть следует не вширь, а вглубь.
Если бы я играл на аккордеоне, говорил он, то мог бы сидеть, на виолончели — тоже, и еще на некоторых инструментах. Но не на саксофоне. На саксофоне играют снизу вверх. Тогда воздух сам в саксофон идет, не приходится сильно дуть. Не приходится щеки надувать, челюсть напрягать. А ты все еще напрягаешь. Губами делай так, словно звуки произносишь, языком по ним проводи. И саксофон станет чувствительным, как боль. Между ним и тобой должна быть боль. Иначе вы навсегда останетесь чужими друг для друга. Он — саксофон, а ты кто?
Должен вам сказать, кладовщик стал гораздо мягче. Уже не так часто меня поправлял, больше слушал. Бывало, закончу, а он словно бы еще слушает. Только когда я собирался уходить, иногда говорил, что исправить, на что обратить внимание.
Правда, и я старался, как никогда. Во мне проснулась какая-то ожесточенность, какая-то жадность к этой игре. Он говорит, что на сегодня хватит, а я прошу еще послушать одно, другое: я сыграю, послушайте, пожалуйста. Кладовщик прикроет единственный зрячий глаз — можно подумать, что уснул. А потом вдруг как вытаращит его:
— Сыграй еще раз, я кое-что упустил.
Иногда приходили сторожа и требовали заканчивать, потому что склад нужно закрывать. Опечатывать.
Впрочем, они на все это смотрели сквозь пальцы. Когда я уходил, стояла ночь, на стройке тишина, даже не верилось иногда, что это та же самая стройка, что была днем.
На воскресенье он давал мне саксофон, чтобы я мог позаниматься после костела. Нет, кладовщик никогда не спрашивал, ходил ли я на службу. Спрашивал только, как дела, удалось ли поиграть. На квартире мне никогда не удавалось. Соседи с раннего утра играли в карты, пили водку. Даже если кто-то уходил в костел, то вернувшись, немедленно усаживался за водку и карты.
Когда погода была хорошая, я шел в поля или на луга. По воскресеньям в полях было пусто, а на лугу разве что коровы паслись. В пустом поле плохо играть. Играешь, и твоя музыка словно бы растворяется. Лучше уж на лугу. На лугу я расхаживал среди коров. И знаете, нигде так саксофон не звучал — я уж не говорю о складе, но и потом, в ресторанах или даже в концертном зале. Не поверите: коровы переставали щипать траву, поднимали головы, замирали и прислушивались.
Я пробовал играть в разных местах, чтобы понять, как меняется звук. Не знаю, как бы это звучало здесь, на берегу водохранилища, в лесу, или когда Рутка еще текла, на ее берегу, в деревне, когда еще деревня была. О, это мне очень много дало. Тот же саксофон, тот же мундштук, трость, ну, и я такой же, но тут звучит по-одному, а там — по-другому. Встанешь, например, там, где у реки быстрое течение, — одно звучание, а где река течет лениво — другое.
Хуже, когда дождь шел или зимой. Что тогда? Я шел на стройку, стоял под навесом. Сторожа меня пускали. Иногда я что-нибудь им ремонтировал. Когда положили крышу, стало проще. Тогда я стал в цех ходить. Но зимой, особенно в мороз, долго не позанимаешься. У меня были перчатки, я отрезал кончики пальцев, примерно досюда, чтобы только подушечки торчали. Но руки все равно стыли — приходилось время от времени на них дуть.
Не знаю, откуда взялось то мое упрямство. Не стану говорить, будто предчувствовал, что кладовщик скоро умрет. Может, это саксофон что-то во мне разбудил — потому что он мой. И не пришлось откладывать, отказывать себе во всем. Однажды кладовщик сказал мне:
— Я не раз думал: зачем этот саксофон храню? Сам не играю, лежит в футляре. У меня есть внук, но он в тюрьме. Выйдет — после моей смерти продаст за бесценок. Твой ровесник. Ну, давай, вставай в круг.
Я встал, как он велел. Он сидел на своем месте. Глаза прикрыты, слушает, я играю. Вдруг один глаз открылся, тот, что слепой. Голову на отсечение даю, что он увидел меня этим глазом. В нем даже что-то сверкнуло, так что я остановился.
— Когда пойдешь в воскресенье в костел, спроси ксендза. Костел большую часть дня стоит пустой, может, он разрешит тебе поиграть. На складе