туда. Отец говорит, она оглохнет раньше времени, если будет слушать тяжелую музыку. Ха-ха, воспитанный на классике Кристиан Бальмон еще не знает, что такое настоящая тяжесть и грязь. Только на такой громкости, обжигающей, как запрещенный коктейльчик у черного входа элитной школы, можно дышать. В тишине и гармонии жизнь получалась серой, как отцовские глаза в минуты усталости, — и ледяной, как глаза мамы примерно всегда.
Жаклин обхватила ладошками большие наушники и плотнее прижала их к голове. В ее глазах стояли слезы, которые ни в коем случае нельзя показать: на нее уставились все журналисты проклятого Треверберга. Но это не имело значения. Потому что прямо на нее с огромного портрета, растянутого на полстены конференц-зала, в последний раз холодно, укоризненно, неодобрительно и отчужденно смотрела Анна. На этом кадре, удивительным образом пойманном фотографом, мама выглядела моложе, чем в жизни. И такой ослепительной, что на ее фоне Жаклин чувствовала себя мышонком. Да, надо было дожить до четырнадцати, чтобы понять, откуда взялось детское прозвище, и почему мама с отцом ругались из-за него.
«Она не мышь, Анна, ты же профессионал, зачем ты проецируешь на дочь свои проблемы?»
«Какие проблемы, Крис, неужели ты не видишь, что она серая? Ничем не интересуется, ничего не хочет. Такая же, как все».
«Ты сама себе не веришь, Анна».
«Зато ты всегда веришь мне».
Впервые подобный разговор Жаклин услышала два года назад. Она вернулась из художественной школы и бежала к маме, чтобы показать, что у нее наконец получилось нарисовать что-то стоящее, настолько, что старенький преподаватель-художник сказал, что заберет трогательную работу на ангельскую тематику на городскую выставку. Но вместо одобрения услышала спор Анны с Кристианом. Редкий спор: к тому моменту родители уже давным-давно развелись.
Показать картину девочка тогда не решилась. Зато усвоила, что, по мнению матери, она такая же, как все. А это значит — никаких выставок, никакого самовыражения. Тогда Жаклин впервые резанула по внутренней стороне бедра лезвием. Физическая боль отправила на второй план душевную. Не заглушила, нет. Не уничтожила, к сожалению. А просто слегка отодвинула, накинув на нее блюр. И эта нечеткая картинка перестала давить на психику. И Жаклин будто бы смогла дышать. Как будто маньяк впервые смилостивился и разрезал закрывший ее голову полиэтиленовый пакет, в котором уже не осталось воздуха.
Почему сейчас, стоя посреди залы, окруженная журналистами, она думала именно про это? Про то, что всю жизнь искала в материнских глазах искру. Искру восхищения. Не этой лжи, которую Анна Перо транслировала во всех интервью. Жаклин читала последнее. Читала. А потом порвала газету на мелкие кусочки, изрядно удивив отца. Кристиан, кажется, не знал ничего. Или ему было плевать, как всем. Плевать, потому что не существовало для него людей важнее Анны.
С чего тогда дал развод? Да еще на таких шикарных условиях: Анна забрала фамильный особняк в Марселе, квартиру в Париже и долю в бизнесе. И совсем не боролась за Жаклин, которая с детства перемещалась между двумя семьями. Ну, как семьями. Отец больше не женился. А мать замуж не вышла.
Девочка сильнее надавила на наушники. Бальмон как раз вышел на сцену, чтобы сказать несколько слов. Он был так изящен, так аристократичен, так элегантен. Что она почувствовала во рту привкус тлена. Но отвернуться не могла. Если раньше она управляла им с помощью матери. То теперь нужно было учиться самой. Она любила его, но в этой любви было что-то обреченное. Долженствование.
На самом деле она его никогда не понимала. А он, скорее всего, не понимал ее.
Хотя в отличие от Анны, когда нашел у постели дочери рисунок, похвалил. Сказал, что у нее здорово получается. Сказал, что она чутко чувствует свет и тень. Сказал, что этот рисунок печален, и спросил, как у нее дела. А она смотрела на нарисованную белую кошку, стоящую над мертвой мышкой, и думала, что дела у нее как у этой мышки. У мышки, которой никогда не стать похожей на кошку.
«Зачем тебе психология, мышонок? Иди, занимайся своим творчеством, не надо повторять ошибки детей успешных родителей. Это твоя жизнь, ты должна найти свою дорогу. Если придется, прорубить ее топором. Как я прорубала. А приходить сюда на все готовое означает лишиться собственного „я“. Ты же не хочешь исчезнуть?»
Слова матери отпечатались в памяти и приходили почти каждый день. «Ты же не хочешь исчезнуть?» Как будто она хоть когда-то по-настоящему проявлялась. Даже платиновые волосы не спасли. И эти чертовы наушники.
Кто-то тронул ее за плечо. Девочка чуть не завопила, но закусила губу и крутанулась на месте, отрывая взгляд от отца, которого сменила светловолосая женщина в брючном костюме, посмотрела на нарушителя спокойствия.
И стало сразу хорошо. Спокойно.
На нее смотрели внимательные, холодные, но сейчас почему-то слегка напряженные глаза детектива Грина. Будто против своей воли Жаклин замаскировала под ухмылкой улыбку и уставилась на него. Грин улыбку ей вернул. Его глаза вспыхнули незнакомым теплом, и девочка смутилась.
— Не хочешь их слушать? — негромко спросил детектив.
Она усмехнулась в кулачок, сжав пальцы так, что от впившихся в ладонь ногтей стало чуть-чуть больно. Совсем чуть-чуть, что даже приятно. Или все-таки больно? Жаклин не знала. Боль и наслаждение уже давно перемешались. Но сейчас впервые за долгое время, находясь в толпе, глядя на портрет матери и выступающих, она чувствовала себя… спокойно.
— Не хочу.
— А зачем пришла тогда?
— Отец заставил. — Она кивнула на Кристиана, который разговаривал с каким-то мужчиной.
Этот мужчина показался девочке смутно знакомым. Такая же благородная физиономия, при взгляде на которую хотелось удавиться или сбежать.
— И сколько будет длиться эта повинность?
Жаклин снова посмотрела на детектива. Нет, он не насмехался. Почему с ним так спокойно? Потому что он представитель закона?
— Как думаете, — спросила она, — а убийца матери сейчас здесь?
Аксель медленно перевел взгляд на нее. Наверное, кто-то другой сделал бы шаг назад, но не Жаклин. Девочка, наоборот, подалась вперед с самым заговорщическим видом. Включаясь в игру. Потому что играть в детектива