набрал в кепку яблок, бросил кисть рябины и, решительно войдя в горницу, высыпал прямо в подол Шурочке, примостившейся с ногами на кушетке.
— Ешь.
Шурочка слабо кивнула. Затем ссыпала яблоки в поданную хозяйкой кастрюлю и задумчиво принялась есть.
Он немного постоял, прислонясь к косяку, и снова вышел на крыльцо. Смеркалось. А он все ждал. Потом не выдержал, обронил в прикрытую дверь:
— Нам пора!
— Потерпи…
И снова ждал, бродя по двору. За гущей бузины замшело серел сарайчик. Он заглянул внутрь, из темноты дохнуло душистым, щекочущим запахом сена. Он залез в самую середку и лег навзничь.
Дождь налетами барабанил по крыше, на соседнем дворе хлопотно кудахтали куры. Юрий подумал, наливаясь тяжелой дремой: «Без меня все равно не уедешь. В следующий раз выбирай попутчика по нраву… Да, да! Вот объяснимся, все тебе выложу…»
Чуть слышно зашуршало сено, и к запаху чебреца подмешался аромат духов и терпкой рябиновки. Затем он ощутил на груди у себя руку — легкую, невидимую, с перстеньком на пальце, тускло мерцавшим в темноте. И теплое дыхание у самой щеки.
— Скучаешь?.. Сам виноват.
— Я же звал тебя!
— Плохо звал… Не обижайся. С тетей Раей мы год не виделись. Хотелось поговорить. Она ведь в семье у нас была. И его знает…
Обида мгновенно забылась.
— Любишь его? — спросил он, тревожно взвешивая слова. — Отчего вы разошлись?
— Зачем тебе?
— Хочу знать.
Казалось, откровенность давалась ей через силу.
— Ревность, ревность. Пока не дошло до кулаков — последняя капля.
У него не укладывалось в голове, как это можно поднять руку на женщину. И вместе с тем что-то мучило его во всей этой истории.
— Когда тебя без конца точат-точат, и впрямь начинаешь подумывать…
— И принимать чужие ухаживания? — вспомнил он слухи о Шурочкином романе с профессором.
— Что ты меня пытаешь?
— Тоже ревнив, наверное.
— При чем тут ты? — Скошенные глаза ее пытливо блеснули.
«Конечно, при чем тут я?» И опять не сдержался:
— Значит, было за что ревновать?
— Чего ты добиваешься?
Чего он хотел? Ясности, как всегда. Как это можно: расстаться с человеком из-за какой-то чепухи — ревности? Ведь это от любви, это можно понять, простить.
— Я думаю о том, что близкие люди должны бы относиться друг к другу терпимо. Если он тебе по-настоящему дорог… А не искать оправдания своему… — Он хотел добавить «легкомыслию», но вовремя умолк, она взвилась, точно ее ущипнули:
— Только не учи меня, ладно? Ты мне не судья…
— Да, да…
— И незачем ковыряться. Собственно, кто ты мне? Искать в чужом глазу соринку — на это вы горазды.
Он пытался остановить поток упреков, опрокинувшийся на него, тщетно стараясь вставить слово.
— Любовь! Ах, ох! — кипела она. — По-твоему, это, наверное, что-то вроде замороженной курицы в целлофане? С гарантийным сроком. Да? А чувство переменчиво, тут всегда тысячи обстоятельств… Человек раскрывается постепенно, глядишь, а он совсем не тот, каким виделся вначале… Тут по полочкам не разложишь, не от тебя зависит…
— Вот именно. Бывает, страдаешь, а терпишь.
— А я не умею! Не умею! Терпение, слепая преданность… Необъяснимость… Что мне — мужик нужен? Сначала разочаровываешься в человеке, потом уже во всем остальном…
— Я понимаю, понимаю, — торопливо согласился он. — Но все-таки преданность существует, и рассудок бессилен, если есть большое чувство…
— Ну, значит, не было! — зло, с отчаянием бросила она. — Недостаточно любила. Все? Тебя устраивает? Что еще нужно?
— Чтобы так не кричала. Я просто теряюсь…
— Бедняжка.
Она подняла ресницы и, внезапно потянувшись, погладила его по щеке. Он мгновенно затих, гася мутившийся в душе осадок.
— Еще сойдетесь…
— А мы не разводились.
— Но это необходимо, раз все так плохо!
— Пока не собираюсь, — сухо оборвала она и поднялась.
— Шура, — прошептал он умоляюще.
— Только не пили меня. Ладно?
— Ага.
— Плохо тебе со мной? — вдруг спросила она, затерлась головой о его плечо.
Нет, он просто не привык к таким перепадам.
Жаркий, путаный шепот обжег, спутал мысли.
— Как ты ко мне относишься?
— Сам себя не пойму. А ты?
— Я тоже. Но я ведь женщина.
— Тебе можно не понимать себя?
— Не придирайся.
Она оттолкнула его, он, совсем потеряв голову, выдохнул:
— Не могу я без тебя, — и снова поймал ее недоверчивый взгляд. Ощутил на щеке теплую ладонь. — Шура, Шура, Сашенька…
Этого нельзя было понять. Просто надо было закрыть глаза — на нее, на себя, на все на свете! И он закрыл их, зажмурился и, перестав дышать, поцеловал ее в щеку. Она тесно прильнула к нему. И уже ничего он не ощущал, кроме рук ее, губ, теплых, пахнущих рябиной. А дождь барабанил, сыпал по кровле…
— Что же ты молчишь? — прошептала она. — Сердце как воробышек. Совсем глупый.
Он сказал, что пришло на язык:
— Вот заглянет хозяйка.
— Ну и пусть. Не заглянет…
— Я, наверное, люблю. А ты?
Она улыбнулась, ответив сонным движением ресниц:
— Спать хочется.
Она была рядом, своя и чужая. Равнодушно посапывала, уткнувшись ему в бок.
Неужто так и бывает, если любишь? Его печалила и сердила эта оголенная простота: «Спать хочется». Но рассуждать было невозможно, он боялся потерять это обидно-легкое, глушившее его счастье… Сказал через силу:
— Пора нам…
— Не хочется, ты такой теплый. — Она приподнялась на локте и, словно извиняясь, зевнула, похлопывая себя ладошкой по губам.
— Пора, — повторил он. — Развезет дорогу — засядем. А у меня завтра дел по горло…
— Ну что ж, пора так пора. Тебе видней. — И, торопливо пошарив вокруг, стала натягивать туфли. — Думаешь, у тебя одного дела?!
Машина тонула в разошедшемся дожде. Фары выхватывали из темноты куски размытого большака, обрывавшегося в нескольких метрах пропастью. Глина хлестала в радиатор, по стеклу стекали мутные волны.
Несколько раз машину резко заносило, и баранка вертелась как шальная. Еще мгновение — «Москвич» перевернется и полетит невесть куда.
С того момента, как они выехали — хозяйка, сунув на прощание банку с медом, троекратно расцеловалась с гостьей, — Шурочка не проронила ни слова. Рот у нее был плотно сжат, брови сомкнуты, глаза в синих подкружьях казались огромными.
Он был подавлен ее молчанием, терялся в догадках, подсознательно чувствуя, что она так же далека от него, как и прежде. Он верил и не верил. Все в ней было пугающе-неуловимо: скользящая усмешка, движение бровей — не знаешь, что ждать, добра или худа. И на душе было то горько, то отчаянно-весело… Ночная зыбкая чернота плыла за стеклом и стекала кривыми ручьями. Он пытался подавить в себе растущую тревогу. Потом вспомнил о кульке с конфетами, открыл ящик, достал шоколадку.
— Не надо, пусть Наташке… Опять с