временной зазор почти в год – «лучший пример относительности в литературе» [ССАП 3: 118], как выражается Пнин. Набоков в лекциях о романе Толстого объясняет, что у Анны и Вронского часы идут быстрее благодаря глубине и страстности их любви (эмоциональный эквивалент скорости света?), хотя он, судя по всему, снова переворачивает соотношение «скорость – время» в системах отсчета с относительно высокой и относительно низкой скоростью [ЛРЛ: 300–303]. Чем бы это ни было – а в романе Толстого, написанном в доэйнштейновскую эпоху, это, конечно же, просто ошибка в расчетах, – Набоков использует этот поэтизированный вариант «относительности», чтобы подчеркнуть связь между временем и сознанием, обрисовывая пути, которые может открыть физика за пределами сугубо материалистической концепции Вселенной.
Иронический поворот состоит в том, что повествователь в «Пнине», В. В., оказывается материалистом: он во всем предпочитает ньютоновскую определенность и механическую предсказуемость, и это его главное слабое место и главный недостаток как рассказчика истории Пнина. Несоответствие между рассказом повествователя и описываемым миром доводится до крайности, так что к финалу наша вера в объективность рассказчика уже равняется нулю. Рассказчик, по-видимому, хочет воссоздать точную биографию Тимофея Пнина, но он также хочет хорошо рассказать историю, а для него хорошо рассказанная история подчиняется причинности и детерминизму: «Беда происходит всегда. В деяньях рока нет места браку. Лавина, остановившаяся по пути вниз в нескольких футах над съежившейся деревушкой, поступает и неестественно, и неэтично» [ССАП 3: 27][273]. То есть В. В. уверен, что добротной и впечатляющей может быть лишь история определенного типа: та, в которой явные чудеса и счастливые развязки исключаются. Напротив, в мире Пнина причинность сомнительна – этот принцип проиллюстрирован эпизодом, когда Пнин, моя посуду после вечеринки, роняет в раковину щипцы для орехов, однако они не разбивают хрустальную чашу под водой и слоем мыльной пены.
Из всего, что есть на свете, внутренняя жизнь человеческой личности меньше всего поддается познанию. Для В. В. важен вопрос о том, как отыскать и передать сведения о Пнине – о его положении и скорости, как выразились бы квантовые физики, – и именно поэтому он тратит больше чернил на описание передвижений Пнина (по Европе и Соединенным Штатам), чем на изложение его мыслей. Рассказчик – а он, как и Набоков, лепидоптеролог – изо всех сил старается дать Пнину научное определение и классифицировать его в пределах определенной логической схемы, но его наблюдения и способ их выражения не позволяют ему это проделать. Эта сложная задача реалистически усугубляется тем, что сам Пнин, может быть, подобно некой воображаемой частице, которую пытается изолировать ученый, знает, что В. В. хочет рассказать его историю, что несколько раз он уже начинал это делать, причем с чудовищными искажениями: он «ужасный выдумщик» [Там же: 165][274]. Подобно наблюдениям ученого, вторжения рассказчика в жизнь Пнина заставляют наблюдаемый объект сменить направление, поэтому, когда В. В. приезжает в Вайнделл, чтобы занять должность начальника Пнина, тот просто уезжает в своем маленьком голубом автомобиле (пытаясь, и не без успеха, предотвратить все прямые, недвусмысленные наблюдения над его положением, скоростью и многим другим: он хочет сохранить свои секреты). Когда В. В. сталкивается с миром Пнина, тот оказывается выброшен, точнее, выбрасывает сам себя, – как частица. Ни рассказчик, ни читатель не знают, где окажется Пнин через несколько минут или несколько часов после завершения романа. (То, что он объявляется в следующем романе Набокова в качестве главы отделения и ревнителя строгой дисциплины, усугубляет иронию неопределенности.) Именно неопределенность окончательного положения Пнина и освобождает его от механистической тирании рассказчика[275].
Сходным образом, примерно так же, как в «Даре» и «Истинной жизни Себастьяна Найта», чем отчетливее мы видим конфликт между интересом рассказчика и его склонностью вставлять в повествование самого себя, тем меньше мы уверены в точности рассказа, пока наконец к финалу романа не осознаем, что не имеем ни малейшего понятия и ни малейшего шанса понять, где кончается «правда» Пнина и начинается вымысел В. В. Конечно, применять такой крайний скептицизм к большинству наших представлений об окружающем мире едва ли разумно, но если уж в игру вступает посредник – независимый наблюдатель и рассказчик – нам следует настороженно и подозрительно отнестись к стремлению этого человека сформировать нашу картину реальности. Лучше уж неопределенность – а для Пнина это грозящая ему безработица, – чем чьи-то предопределенные планы на наш счет.
«Ада»: время, пространство и мысль
Если в «Пнине» теория относительности и квантовая теория служат просто периферийными метафорами, чтобы обозначить тайну сознания, непостижимость отдельной личности, проблемы, связанные с приобретением и передачей знания, – то в романе «Ада» эти научные темы оказываются в творческой сердцевине произведения, где полностью поэтизируются. Этот роман начался с желания Набокова исследовать природу времени посредством литературы, – философский замысел, который заставил его познакомиться с историей выработанных человечеством концепций времени. Идея относительности, безусловно, присутствует в «Аде», но ни в коей мере не служит движущей силой романа: именно работая над трактатом Вана, Набоков попытался развернуто изложить критику в адрес темпоральных импликаций теории относительности. Пространство, время, свет, электричество и механика представлены так, что на первый план выводится их физическая природа, но при этом границы каждого из явлений до предела растягиваются. В итоге возникает впечатление, будто роман стремится прорваться сквозь все законы физики, отыскав в них слабые стороны и лазейки, – а может быть, просто дать более поэтичное или привлекательное описание реальности, творчески выведенное из положений теоретической физики. Можно было просто написать «научно-фантастический» роман, построенный на воображаемом развитии научных достижений (скажем, сделать «Антитерру» Вселенной, состоящей из антивещества). Вместо этого Набоков исследует мир – каким он мог бы быть, если бы сами законы физики подчинялись разуму и их можно было бы преобразовывать и менять актом художественного творчества, – подобно тому, как некоторые электромагнитные волны преобразуются в мир света, цвета и красоты живописи.
Иными словами, в отношении законов физики, выявленных теорией относительности и квантовой теорией, нас все ближе подводят к мысли: а что, если эти законы условны? Ведь в конечном счете они должны быть обусловлены по меньшей мере существованием Вселенной (так же, как цвет и другие качества обусловлены сознанием)? Что, если эти законы или хотя бы наше восприятие этих законов могли бы быть в корне иными? По сути, именно это представляет себе Ада, когда придумывает свои игры со светом, тенью и временем, – игры, которые подросток Ван в свои четырнадцать лет находит столь скучными:
Тени листвы [лип] на песке по-разному перемежались глазками