нескладный верзила, почти мальчик Александр Вертинский, в слишком коротких для его длинных ног брюках Вертинский читал поэму Мережковского “Будда”, изображая молодого еврея, пришедшего на экзамен в театральную школу… Это была грубая пародия… но… Публика ржала… Вертинский, искренно упоенный своим успехом, бисировал»[35].
Собирая материалы для своей первой книги («Русская песня в изгнании») в зарубежных архивах, я неожиданно наткнулся на воспоминания некоего Георгия Пина. Из-за их безусловной редкости и экстремального содержания я решил, что будет правильно привести данный текст без купюр.
Г. Пин на протяжении всего повествования величает Александра Вертинского «Антошей Бледным». Так звучал один из ранних псевдонимов артиста.
«Шанхайская заря», № 1301 от 16.02.1930 г.:
«Антошу Бледного знала вся почти московская богема среднего пошиба: студенты, статисты театров и кино, хористы и хористки, газетные сотрудники, игроки и вся веселая гуляющая полнощная братия.
Высокая худая, но веселая, стройная фигура, Антошин тонкий профиль лица, серовато-голубые с поволокой глаза, непринужденность, обходительность и манеры, указывающие на воспитание, запоминались тем, кто встречался с ним в полумраках всевозможных ночных кабачков, пивных и московских чайных, за пузатыми и солидными чайниками, базарными свежими калачами и булками, за “выпивоном с закусоном”, за разговорами и бестолковыми спорами.
Антоша Бледный издавна был завсегдатаем этих мест, он врос как бы в них своей фигурой, и если когда-либо случалось, что он отлучался из Москвы на несколько недель или даже дней, то отсутствие его замечалось.
О нем спрашивали, его разыскивали, а когда он неожиданно появлялся опять, засыпали градом вопросов и радостных удивлений.
– Антоша!.. Друг!.. Откелева?.. Живой?.. Садись. Уже сегодня-то ты на-а-аш!..
Жизнь Антоши в течение многих лет протекала таким вот образом и без каких-либо изменений к лучшему.
Фактически другой специальности, кроме беспременных участий в кутежах, компаниях и проч., у Антоши не только не было, но и на долгое время не намечалось.
Он очень нуждался всегда, и нередко бывали случаи, когда шатался он без крова, ночуя по знакомым. Правда, номинально он имел даже службишку – поденного статиста в киноателье Ханжонкова, и иногда москвичи безразлично наблюдали за появлением знакомой
Антошкиной фигуры в том или ином из выпущенных ателье фильмов, где он исполнял всегда безличные роли.
Необычно было видеть его в числе свиты какого-либо короля, князя или графа, облаченным в парадную форму кавалергарда, в числе гостей на придворном балу, затянутым в шикарный фрак с белоснежным жилетом и в цилиндр; или еще в каком-либо картинном эпизоде.
Его!.. Антошку!.. – которого вся почти Москва не видала никогда ни в чем, кроме длинных потрепанных сероватых суконных брюк и такой же рубашки-толстовки с ярким галстуком.
Этот костюм дополняли потертая фетровая шляпа и излюбленная папироса “Ю-Ю” фабрики Шапошникова за шесть копеек десяток.
Антошу прозвали Бледным. Почему? Надо сказать, что он вполне оправдывал свое прозвище и был в действительности таким: настолько бледным, что на первый взгляд казалось, будто посыпано его лицо толстым слоем пудры.
Причина бледности крылась в злоупотреблении наркотиками. Кокаин он употреблял в исключительном количестве. Рассказывали, будто грамма чистейшего “мерковского” кокаина хватало ему не более как на одну-единую понюшку. Нюхал он его особым “антошкиным” способом, изобретенным им самим, чем он искренне тогда гордился, и уже потом получившим широкое распространение. Грамм кокаина Антошка аккуратно разделял на две половины. Затем вынимал папиросу, отрывал от нее мундштук, вставлял его сначала в одну ноздрю, вдыхал через него одну половину порошка, растирал старательно после понюшки все лицо, потом то же самое проделывал с левой стороной носа. Были, как водится, и недостатки у Антоши, но, в общем, его любили, и знакомые из кожи вон лезли, чтобы угостить его, угодить ему. Антоша угощался, не стесняясь: пил, ел, кутил и развлекался. Но, развлекаясь, развлекал и других: был остроумен, полуприличен, себя, как говорится, не пропивал, и… безумно нравился женщинам.
Он был ласков, задушевен, нежен, покорен, уступчив и… грустен подчеркнутой “романтической” грустью, грустью этой он мог расстрогать любую женщину и с нею вместе тут же поплакать о промелькнувшем утраченном счастье, о чем-либо несбыточном, о далеком…
А когда Антоша “занюхивался”, он… пел. Собственно, даже не пел, а полупел, то есть, точнеео есть, больше декламировал, чем пел, и лишь в самых ударных и чувствительных местах с надрывом брал высокие певучие ноты. Голоса у него было немного, но слушатели находились и своеобразная выразительность его полупения кое-кому нравилась. О, ничто не указывало на него как на талант в масштабе, захватившем вскоре почти всю Россию. Талант этот таился в нем и не обнаружился бы никогда, если бы не… случай.
В начале 1915 года кабаре “Альпийская роза” на Дмитровке считалось излюбленным местом сборища московской богемы. Здесь можно было встретить многих – купцов, военных, студентов, наезжих провинциалов, чиновный люд, артистов, золотую молодежь.
Зрительный зал редко пустовал. Выступления Икара, Мильтона и Араго привлекали многих. Немало шума поднималось и вокруг весьма откровенных балетных постановок в кабаре.
А одно имя царило над всеми, только что названными, и если даже оно было одно только в театре, все равно зал был бы переполнен и дрожал бы от взрывов аплодисментов. Имя это было… Вертинский. Григорий Владимирович Молдавцев, антрепренер и владелец кабаре “Альпийская роза” на Дмитровке, природным чутьем настоящего театрала сразу же оценил по достоинству представшую перед ним однажды вечером высокую худую фигуру Антоши Бледного.
Молдавцев умел разбираться и знал настроение и вкусы тогдашней московской, а значит, и вообще российской публики.
Одним внешним видом Антоша уже был для Молдавцева находкой, но это был лишь примитив и его надо было еще отшлифовать, обработать и тогда выпустить на сцену.
Через несколько недель такой образ был создан, отшлифован и еще через месяц уже гремел на всю Москву.
Когда в один из субботних вечеров в промежутке между выступлениями Икара и Мильтона на сцену, задрапированную черными и темноватыми материями и погруженную в полумрак разноцветного освещения, медленно и как бы воздушно выплыла бесшумная анонсированная фигура паяца в желтом с бахромой шутовском колпаке и пышном жабо, переполненный зал пытливо смолк. Странно было, признаться, видеть угловатый грим лица страдальца с ласковой и нежной грустью в мимике и телодвижениях – в смешном шутовском наряде и колпаке.
И еще более странным показалось публике, что этот паяц вместо обычных трафаретных веселых фраз и шуток заговорил вдруг о тоске, о чем-то несбыточном.
В образе печального Пьеро
Новый жанр затронул наболевшую чувствительность человеческих