Другое дело, что драматическое искусство как таковое способствует упрощениям, оно отказывается от поисков на пространстве языка, становящегося всего лишь механизмом, вмонтированным в авансцену. Реплики пишутся на заказ. Старательно готовится эффект неожиданности. Это пробовали преодолеть романтики, которых, однако, трактуют как резервуар цитат, источник аплодисментов, вырванных из контекста, напоминающих смех виртуальной публики, заранее записанный на пленке и вклеенный в водевильные программы. Вот почему я предложил реорганизовать контору: перенести драматургию еще на стадии текста сразу в отдел зрелищных программ.
Меня постоянно спрашивают, не имеют ли мои вмешательства автобиографической подоплеки. В писательстве все автобиографично: стиль и словарь, рифмы или их отсутствие, повествование и синтаксис. Не хотелось бы повторять общие места о том, что автор вдребезги разбивает свою жизнь, чтобы на ее руинах построить рассказ. Одно в другое автоматически никогда не переводится, и предъявляющие нам претензии должны сначала подумать о том, что, раз пущенная вертеться, карусель местоимений не сможет остановиться по приказу, и когда я пишу «я», это означает всего лишь форму, имеющую собственные окончания, лица и падежи, действительно: почему бы и так не рассказать о счастье, если язык сохранил одно и второе, склонения и спряжения. «Я» — это кто-то другой, «я» не существует вне акта высказывания, смотри: Бенвенисте, том первый.
Если на меня нажать, могу привнести несколько фактов, а остальным пусть займутся дипломники.
Дома читали вслух, читали классику, «О чем шумят ивы», «Удивительное путешествие», «Алису», а раньше — сказки братьев Гримм, от которых было невозможно заснуть. Отец затемнял лампу, кладя на абажур красный платок в клетку, которая отбрасывала дополнительный лабиринт на стене, уже и так разрисованной орнаментами. В конце каждой страницы он делал паузу и проверял, слышим ли мы еще. Сестра засыпала после нескольких предложений, а я наоборот — становился все более и более чутким, как будто мог предотвратить события, не допустить предательства, смерти принцессы. Однако принцесса умирала, в лучшем случае — в следующей сказке. Я просыпался весь в поту, чувствуя свою вину за происшедшее.
Помню посещение кафе: построенный в парке деревянный павильон, который открывали только летом за и каждый год освежали краской того же самого пастельного оттенка, что и краситель, добавляемый в ванильное мороженое. Рядом крутилась маленькая карусель: конь на колесиках, с головой, развернутой, как на средневековой миниатюре, двухместный автомобиль, снабженный двойной системой управления, что делало возможным компромисс между водителями, и самолет с выпущенным шасси. В зеленой будке стояли весы, собственность женщины такой толстой, что вес ее, видимо, не умещался в шкале. На весы садились точно на трон, отсиженная плюшевая подушка оказывалась для нас чем-то вроде тары, потому что в легких летних одеждах нас взвешивали нетто, без скипетра. Мы как раз на террасе кафе доедали мороженое в металлических вазочках, запивая его газировкой, с каждым глотком становившейся все более и более безвкусной (чтобы не простудиться, ибо теория мамы гласила, что мороженое, если его не запивать, убийственно), когда к трясущемуся холодильному прилавку подошел господин с мальчиком, меньше нас, и громко, так, чтобы все слышали, спросил: «Скажите, пожалуйста, а правда, что мороженого нет?» — Не оказалось. До сих пор ощущаю я этот вкус небытия, щиплющий язык сильнее, чем газированная вода.
На конкурсе декламаторов я ждал своей очереди, ходил туда-сюда позади возведенной в физкультурном зале сцены, среди тяжелых медицинских мячей, ящиков и гимнастических козлов, пахнущих звериной кожей и человеческим потом. Я повторял строфу за строфой. Я и сегодня сумел бы их повторить, с теми же самыми интонациями, с уходящей в те давние годы паузой в том же самом месте. Я стою с микрофоном у рта, и в третьем четверостишии у меня как-то совершенно непроизвольно в последней строке слово «погрома» сменилось на слово «программа», я был уверен, что аудитория не вынесет этой перемены и лопнет, придавленная словно медицинским мячом, брошенным со сцены. Никто, конечно, ничего не заметил, я получил свою вторую премию и диплом.
На уроках религии я повторял молитву, но, утомленный ее монотонностью, невольно перескакивал с положенных сегодня на те, что читаются в другие дни, без злого умысла. Несмотря на это, меня отчислили, и сегодня, много лет спустя, считаю правильной позицию ксендза, мужчины такого худого, что, если его увидеть не в сутане, а в костюме, он покажется голым. Вскоре мне предстояло лучше узнать сложную природу литургических текстов, и приписываемое мне сегодня авторство поправки «[наш], а также всех тех, кто не разделяет веры в отцовство, выводя свое происхождение из других источников» доказывает только абсолютное непонимание существа моего достижения. Что ни коим образом не изменяет того факта, что экуменическая комиссия уже который год подряд работает над новым переводом Библии, ибо то увечное Писание, которое мы имеем на сегодняшний день, никогда не будет достаточно священным.
Тогда я жил на станции, вдали от дома, деля холодильник и ванную на чердаке (и то и другое довольно холодное) с другим жильцом, занимающим комнату за стеной. Днем его никогда не было, по ночам он слушал «Радио Люксембург». До моих ушей долетали песни с простой аранжировкой и текстами, которые я не мог расслышать, потому что волна все время уходила. Иногда к припеву подключался немецкий голос с соседней станции, зычный, как будто объявлял воздушную тревогу. Укачанный уплывающей частотой, голодный и жаждущий содержательной информации, я засыпал.
В семидесятые годы основным материалом, с которым мы работали, был пенопласт, используемый на строительстве как термоизолятор. Мы вырезали в нем контуры и девизы с помощью разогретой проволочки, смонтированной на конце столешницы. Я умел безошибочно по памяти, точно лорд Керзон, вырезать Татры, линии рек, Залив и Вислинскую косу. Были две школы: одна оставляла отверстие в месте расположения уха, а вторая — наоборот — формировала ушную раковину выпукло. Под нашим нажимом пенопласт пищал, как маленький зверек. Отходы мы выбрасывали на помойку, откуда они быстро исчезали, подбираемые, как правило, цыганами, осевшими под городом и строящими сараи из чего-попало.
Зимой реку затянул лед, и мы поехали кататься на коньках недалеко от их стоянки. Морозы стояли трескучие, и стены, кое-как сбитые из фанеры, покрывались белым налетом. Неожиданно на одной из них нашим взорам открылась надпись, оттаявшая по шаблону, хоть и кривая и едва различимая. Мы читали собственный девиз, уже порядком затасканный, вырезанный в сотнях экземпляров по случаю партийного съезда к осени, в сезон урожая лозунгов. Цыгане утеплили жилище с помощью обрезков из нашей мастерской. «Через тонкие стены пробился жар пропаганды», — пошутил кто-то. Я потом узнал, что в строительстве это явление известно под названием термических мостков. Их следует избегать, а эффективнее пенопласта в этом деле лишь стекловата или асбестовое волокно. Потом тот же самый материал бывает использован на отдыхе в перерывах в работе, так что произошло смешение понятий и сегодня не очень-то известно, что означает термин «пенопластики» — группу декораторов, организаторов отдыха или, может, цыган.