В помещениях, как и во дворце, царила тишина, и, если девушки хотели заговорить, они должны были делать это на турецком языке. Если они говорили на других языках и проявляли строптивость, их наказывали. Несмотря на то что девушкам грозило одиночное заключение, многие осмеливались перешептываться на родном языке, и время от времени раздавались вопли какой-нибудь жертвы, которую били по ушам. Накшидиль не испугалась возможного наказания и пыталась с кем-то заговорить, но в ответ остальные смотрели на нее отсутствующими взглядами и безмолвно пожимали плечами. Если бы все девушки заговорили сразу, то здесь царило бы вавилонское столпотворение. Тогда можно было бы услышать такие языки, как русский, армянский, грузинский, чеченский, черкесский, румынский, болгарский, словенский, сербохорватский, греческий.
В душе я обрадовался, что у меня появилась еще одна возможность поупражняться во французском языке, однако мое лицо выражало лишь недовольство, когда я приблизился к Накшидиль.
— Вы должны делать то, что вам говорят. Здесь не место для избалованных детей, — отчитывал я ее. — Мы здесь трудимся не покладая рук, и вы ничем не лучше других. Если говорить откровенно, то вы лишь одалиска, рабыня самого низкого ранга. Вы, может, и учились во Франции, но здесь, в гареме, вы всего лишь гусеница в мире бабочек. Будьте осторожны, — предупредил я. — За такое поведение вас могут наказать.
Сначала Накшидиль безучастно смотрела на меня, но вдруг по ее щеке покатилась слеза. Вскоре слезы лились уже ручьем.
«Мне только не хватало этого представления», — подумал я.
— Я не хочу, чтобы меня наказывали, — сквозь рыдания сказала девушка. — Я хочу домой.
— Вы не сможете вернуться домой, — ответил я. На моем лице застыло недовольное выражение, но что-то в ее голосе напомнило о том, как я прибыл в этот дворец — тогда я был еще маленьким кастрированным мальчиком, меня обуял страх, мне хотелось домой, меня шокировала потеря части своего тела, и я был поражен необычной обстановкой.
— Я знаю, родители найдут меня, — стояла она на своем. — Они уже догадались, что случилось что-то неладное, когда корабль не прибыл в порт. Я должна сообщить им, что нахожусь здесь.
— Этого никогда не произойдет, — отрезал я. — Здесь сераль, дворец великого султана, его мир, и кем бы мы ни были — мужчинами, женщинами, евнухами, темнокожими, мальчиками-слугами, солдатами, везирами, священниками, женами, наложницами, сестрами или матерями, — мы все существуем для того, чтобы служить повелителю Оттоманской империи. Кем бы мы ни были, двери в наше прошлое наглухо закрылись.
— Такого быть не может, — сопротивлялась она. — Я знаю новую оперу Моцарта «Похищение из сераля». Меня спасут, как описано в либретто[18].
— Лишь вы одна можете спасти себя, — наставлял я. — Можете не подчиняться, тогда вас накажут, и вы останетесь рабыней самого низкого ранга. Или же вы начнете работать, учиться, примете ислам и узнаете, как ублажать мужчину. Тогда у вас появится надежда стать фавориткой или даже женой султана. — Я откинул прядь волос, упавшую ей на лицо, и ушел.
На следующее утро я зашел проведать ее и увидел, что она молча завтракает вместе с остальными, присев на корточки у большого медного подноса. Девушка отпила крепкого русского чая горьковато-сладкого вкуса и чуть не выплюнула его. Откусив мягкого хлеба, она недовольно посмотрела на присыпанный кунжутом мякиш. Тремя пальцами правой руки она пыталась намазать хлеб сыром и вареньем, но это у нее не получилось. Отчаявшись, она встала и ушла, демонстративно высоко подняв голову.
— Что случилось? — спросил я после того, как отвел ее в сторону. — Вы должны есть.
— Я не могу, — ответила она. — Такая пища не для меня. Мне нужна всего лишь чашка теплого шоколадного напитка и немного хорошо пропеченного хлеба.
— Здесь вы не получите ничего подобного.
Она вздохнула:
— Я все еще помню свой последний завтрак в монастыре; подруги обнимали меня, говорили, как им будет не хватать меня, и сожалели о том, что тоже не едут домой. Теперь меня некому обнимать, даже не с кем поговорить, а о шоколадном напитке и мечтать не приходится.
Видно, ее охватило чувство одиночества; несколько дней спустя она устроила истерику, крича на девушек и наставницу, затем сердито ушла и легла на диван. Снова меня вызвали поговорить с ней. Я вошел в сырое помещение, посмотрел на ряд пустых диванов и увидел, что она лежит под одеялами.
— Что это за сумасшествие? Что вы себе позволяете? — ругал я ее.
— Я хочу домой, — рыдая, сказала она.
— Тут никого не интересует, чего вы хотите. Вы должны делать то, что вам говорят.
— Мне велят молчать почти все время. В этом месте царит гнетущая тишина, она проникает в меня, точно холод в тело. Когда меня о чем-то спрашивают, я должна отвечать на этом гадком языке. Я так не могу. Почему они не говорят на французском? Разве им не известно, что это главный язык? Французский — это язык дипломатии. И меня заставляют носить эту безобразную одежду. Почему здесь так одеваются? Боже мой, на что это похоже!
Я взглянул на свою тунику, штаны со сборками и вспомнил, как глупо я себя чувствовал, когда вместо простой одежды, которую я носил в отчем доме, мне велели надеть этот многослойный наряд. Однако спустя некоторое время я уже с нетерпением ждал, когда смогу получить несколько ярдов шелка, чтобы сшить новый яркий кафтан или мешковатые штаны.
Признаться, мне показалось, что такая одежда идет молодым рабыням, но пришлось согласиться, что по сравнению с ней остальные девушки смотрелись простушками. Дело было не только в ее гибкой фигуре, а в том, как она поступила с несколькими предметами одежды, которые ей выдали, в том, как она завязала пояс или закуталась в туники. Она выглядела более элегантно. Я сдержался и ничего не сказал на этот счет. Пусть Накшидиль продолжает в том же духе; можно надеяться, что она станет более сговорчивой после того, как выскажет все свои жалобы.
— Где вино? Разве на свете кто-нибудь не пьет вина? — вопрошала она. — Только представьте, здесь пьют воду! Фу! И мне велят кушать руками. Это варварство. Я же не какая-нибудь дикарка. А постели! Это ведь никакие не постели, на них нет матрасов, а просто набитая шерстью ткань. Я родом из Франции, самой цивилизованной страны в мире. Здесь мне не место, и никто не имеет права удерживать меня. Я немедленно ухожу.
Я не выдержал и начал давиться от смеха.
— Я вам уже говорил, — заметил я, — что это невозможно. Это дворец султана.
— Дворец! — выкрикнула она. — Это не дворец. Пока я видела всего четыре внутренних двора и ряд павильонов.
— Называйте это место как хотите. Вы пробудете здесь всю оставшуюся жизнь. — Я помолчал немного и добавил: — Как и я.
Она сердито уставилась на меня: