Однако время от времени по каким-то неясным причинам освобождение, дающее им свободу во время религиозных собраний, отменяется, и их вызывают в зал.
В зале всегда яблоку негде упасть. Старшие мальчики занимают сидячие места, а малышня сидит на полу. Евреи и католики — всего около двадцати человек — пробираются среди них, ища себе места. Руки исподтишка хватают их за лодыжки, пытаясь повалить.
Пастор уже на сцене — это бледный молодой человек в черном костюме и белом галстуке. Он произносит проповедь высоким монотонным голосом, растягивая долгие гласные, педантично произнося каждую букву каждого слова. Когда проповедь закончена, они должны встать на молитву. Что следует делать католику во время христианской молитвы? Закрыть глаза и шевелить губами или притвориться, будто его здесь нет? Он не видит ни одного из настоящих католиков и стоит с безучастным видом и отсутствующим взглядом.
Пастор садится. Раздают молитвенники: пришло время петь. Одна из учительниц выходит вперед, чтобы дирижировать. «Al die veld is frolic, al die voeltjies sing», — поют ученики младших классов. Затем встают старшеклассники. «Uit die blou van onse hemel», — поют они глубокими голосами, стоя по стойке смирно, их суровый взгляд устремлен вперед: это национальный гимн, их национальный гимн. К ним неуверенно и нервно присоединяются младшие мальчики. Учительница, наклонившись над ними и размахивая руками, как будто оправляет перья, старается их вдохновить, подбодрить. «Ons sal antwoord op jou roepstem, ons sal offer wat jy vra» («Мы ответим на твой призыв»), — поют они.
Наконец все закончено. Учителя спускаются с возвышения, сначала директор школы, за ним пастор, затем остальные. Мальчики строем выходят из зала. Чей-то кулак бьет его по почкам, это быстрый, внезапный удар, незаметный со стороны. «Jood!» — шепчет голос. Потом он выходит из зала — он свободен, снова можно дышать свежим воздухом.
Несмотря на угрозы со стороны настоящих католиков, несмотря на возможность того, что священник придет к его родителям и разоблачит его, он благодарен за вдохновение, побудившее выбрать Рим. Он благодарен Церкви, которая дает ему убежище, у него нет сожалений, и он по-прежнему хочет быть католиком. Если быть христианином означает петь гимны и слушать проповеди, а потом идти мучить евреев, то у него нет желания быть христианином. Не его вина, что католики Вустера — не римские католики, что они ничего не знают о том, как Гораций и его друзья обороняли мост над Тибром («Тибр, отец Тибр, которому молимся мы, римляне»), о том, как Леонид со своими спартанцами оборонял Фермопилы, о том, как Роланд защищал горный проход от сарацин. Он не может представить себе ничего более героического, чем оборонять проход в горах, ничего более благородного, чем отдать жизнь ради спасения других людей, которые потом будут рыдать над трупом героя. Вот кем ему хочется быть — героем. Вот каким должен быть настоящий римский католицизм.
Летний вечер, прохладный после долгого жаркого дня. Он играет в крикет в общественном саду с Гринбергом и Гольдштейном. Гринберг отличается в классе, но плохо играет в крикет, Гольдштейн очень живой — у него большие карие глаза, и он носит сандалии. Уже поздно, время близится к восьми часам. Кроме них троих, в саду никого нет. Им приходится отказаться от крикета: становится так темно, что не видно мяча. И они начинают бороться, как будто снова стали малышами — катаются по траве, щекочут друг друга, смеются. Он встает и делает глубокий вдох. Его охватывает ликование. Он думает: «Никогда в жизни я не был так счастлив. Мне бы хотелось вечно быть с Гринбергом и Гольдштейном».
Они расстаются. Это правда, ему хотелось бы жить так вечно: разъезжать на велосипеде по широким пустым улицам Вустера в летних сумерках, когда всех остальных детей уже позвали домой, и только он один на воле, точно король.
5
То, что он католик, — это сторона его жизни, имеющая отношение к школе. А вот то, что он предпочитает русских американцам, — такой страшный секрет, что его нельзя открыть никому. Любовь к русским — серьезное дело. За это могут подвергнуть остракизму. Даже посадить в тюрьму.
Он держит в коробке в шкафу альбом с рисунками, которые сделал на пике своей страсти к русским в 1947 году. На рисунках, выполненных простым карандашом и раскрашенных цветными мелками, изображены русские самолеты, сбивающие в воздухе американские самолеты, русские корабли, которые топят американские корабли. Хотя страсти, разгоревшиеся в том году, когда волна враждебности к русским внезапно захлестнула радио и всем надо было определиться, на чьей они стороне, утихли, он сохраняет свою тайную верность: это верность русским, но в еще большей степени — верность самому себе, каким он был, когда делал эти рисунки.
Никто в Вустере не знает, что он любит русских. В Кейптауне у него был друг Ники, с которым он играл в войну: у них были оловянные солдатики и пушка, которая стреляла спичками. Но когда он узнал, насколько опасна его преданность и что именно он может потерять, то первым делом заставил Ники дать клятву, что он сохранит это в тайне, а потом на всякий случай сказал ему, что перешел на другую сторону и теперь любит американцев.
В Вустере никто, кроме него, не любит русских. Его верность Красной Звезде резко отделяет его от всех.
Откуда у него взялась эта страстная влюбленность, которая даже ему самому кажется странной? Имя его матери Вера — Вера, с ледяной заглавной «В», которая похожа на натянутый лук. Однажды она сказала ему, что Вера — русское имя. Когда русские и американцы впервые предстали перед ним как антагонисты, из которых нужно выбирать («Кто тебе нравится, Сматс или Малан? Кто тебе нравится, Супермен или Капитан Марвел? Кто тебе нравится, русские или американцы?»), он выбрал русских, как выбрал римлян, потому что ему нравилась буква «р», особенно заглавная «Р», самая сильная из всех букв.
Он выбрал русских в 1947 году, когда все остальные предпочитали американцев, а выбрав их, он принялся читать о них. У отца была трехтомная история Второй мировой войны. Он любил эти книги и погружался в них, рассматривая фотографии русских солдат в белой маскировочной форме на лыжах, русских солдат с пистолетами-пулеметами, пробирающихся через руины Сталинграда, русских командиров танковых подразделений, которые смотрят в бинокль куда-то вдаль. (Русский «Т-34» был лучшим в мире танком, лучше американского «Шермана», лучше немецкого «Тигра».) Снова и снова он возвращался к картине, на которой русский летчик делает вираж на своем пикирующем бомбардировщике над горящей разгромленной немецкой танковой колонной. Он принимал все русское. Он принимал сурового, но по-отечески относившегося к солдатам фельдмаршала Сталина, самого великого и самого дальновидного стратега этой войны, он принимал русскую борзую, самую быструю из всех собак. Он знал все, что можно было узнать о России: ее площадь в квадратных милях, ее добычу угля и выработку стали в тоннах, длину каждой из великих рек — Волги, Днепра, Енисея, Оби.
Потом по неодобрительным замечаниям своих родителей, по изумлению своих друзей, по реакции их родителей на рассказ о России он понял: любовь к русским — это не игрушки, она запрещена.