– Прошу прощения, полковник. Не могли бы вы объяснить и мне?
Он вздыхает:
– Капитану Лебрану-Рено было поручено до начала церемонии приглядывать за Дрейфусом в караульном помещении. Он передал его эскорту, а когда началось разжалование, подошел туда, где стояли мы, и сказал что-то вроде: «Черт меня побери, если эта мразь сейчас не призналась во всем».
Я достаю блокнот:
– Что, по словам капитана, сказал ему Дрейфус?
– Точных слов я не помню, но суть сводилась к тому, что он передавал секретные документы немцам, но они не имели особой важности, и министр все о них знал. И что через несколько лет вся правда станет известна. Что-то в таком роде. Вам нужно поговорить с Лебраном-Рено.
– Нужно. Где его найти?
– Понятия не имею. Он сейчас свободен.
– Он все еще в Париже?
– Мой дорогой майор, откуда я могу знать?
– Не могу понять, – говорю я, – почему Дрейфус вдруг признает свою вину перед совершенно незнакомым человеком, да еще в такой момент. И ничего не выигрывая при этом. После того, как он в течение трех месяцев все отрицал.
– Тут я вам ничем не могу помочь.
Полковник смотрит через плечо в направлении своего обеда.
– И если он признался капитану Лебрану-Рено, то почему он после этого много раз кричал о своей невиновности перед враждебно настроенной многотысячной толпой?
– Вы называете одного из моих офицеров лжецом? – поводит плечами Лебран-Рено.
– Спасибо, полковник. – Я убираю блокнот.
Я возвращаюсь в министерство и сразу же иду в кабинет Гонза. Перед ним груда папок. Слушая мое сообщение, он закидывает ноги на стол и откидывается на спинку стула. Потом говорит:
– Значит, вы считаете, что в этом ничего нет?
– Нет, не считаю. Я должен узнать детали. Скорее всего, этот капитан неправильно понял Дрейфуса. Либо так, либо приукрасил историю, чтобы выглядеть более значительным в глазах товарищей. Я, конечно, предполагаю, – добавляю я, – что Дрейфус не был двойным агентом, подсунутым немцам.
– Хоть бы так! – Гонз смеется и закуривает еще одну сигарету.
– Что я, по-вашему, должен сделать, генерал?
– Вряд ли тут можно что-то сделать.
– Есть только один способ узнать наверняка, – после некоторой паузы говорю я.
– И какой же?
– Мы можем спросить самого Дрейфуса.
– Категорически нет, – качает головой Гонз. – Связь с ним теперь запрещена. И потом, его вскоре вышлют из Парижа. – Генерал опускает ноги со стола на пол, подтягивает к себе стопку папок. Пепел сигареты просыпается на грудь его мундира. – Предоставьте это мне. Я все объясню начальнику штаба и министру. – Он открывает папку и начинает ее просматривать. Не поднимая головы, говорит: – Спасибо, майор Пикар. Вы свободны.
Глава 2
Вечером я, облачившись в гражданское, еду в Версаль повидаться с матерью. Продуваемый всеми ветрами поезд плетется по окраинам Парижа, причудливо припорошенным снежком и освещенным газовыми фонарями. Поездка длится около часа. В вагоне, кроме меня, никого. Я пытаюсь читать роман Достоевского «Подросток». Но каждый раз, когда мы проезжаем по стрелкам, свет выключается, и я теряю место на странице. В синем сиянии аварийного света я смотрю в окно и представляю себе Дрейфуса в камере тюрьмы Ла Санте. Осужденных доставляют туда по железной дороге в переоборудованных вагонах для перевозки скота. Я предполагаю, что Дрейфуса повезут на запад, в какой-нибудь порт на Атлантике, где он будет ждать отправки за океан. В такую погоду поездка превратится в сущий ад. Я закрываю глаза и пытаюсь дремать.
У моей матери небольшая квартирка на новой улице близ Версальского вокзала. Ей семьдесят семь, и она живет одна, вдовствует вот уже почти тридцать лет. Мы с сестрой по очереди проводим с ней время. Анна старше меня, у нее дети – у меня детей нет, – и мое дежурство всегда попадает на субботний вечер – единственное время, когда я наверняка могу уехать из министерства.
Когда я приезжаю, на улице уже давно стоит темнота, температура, вероятно, около минус десяти. Мать из-за закрытой двери кричит:
– Кто там?
– Это Жорж, мама.
– Кто?
– Жорж. Твой сын.
Минута уходит у меня на убеждения, наконец она открывает дверь. Иногда мать принимает меня за моего старшего брата Поля, который умер пять лет назад, а иногда – и это странным образом хуже – за моего отца, который умер, когда мне было одиннадцать. Еще одна сестра умерла до моего рождения, другой брат умер на одиннадцатый день после рождения. О старческом слабоумии можно сказать лишь одно: потеряв разум, мать не испытывает желания общаться с кем бы то ни было.
Хлеб зачерствел, молоко замерзло, в трубах лед. Первые полчаса я растапливаю печь, чтобы прогреть квартиру, вторые – лежа на спине, ликвидирую течь. Мы едим говядину по-бургундски, ее купила девушка в местной кулинарной лавке, она приходит раз в день. У мамы сегодня более ясная голова, она даже, кажется, вспоминает, кто я такой. Я рассказываю ей, чем занимался последнее время, но о Дрейфусе и его разжаловании ничего не говорю – ей и так трудно понять, о чем я веду речь. Потом мы садимся за рояль, который занимает бóльшую часть крохотной гостиной, и играем в четыре руки «Рондо» Шопена. Играет моя мать безупречно. Музыкальная часть ее мозга не сдастся болезни. Потом она ложится спать, а я сажусь на табурет и принимаюсь разглядывать фотографии на рояле: торжественные семейные группы в Страсбурге, сад дома в Жёдертхейме, миниатюрный портрет моей матери – ученицы музыкальной школы, пикник в лесу Нойдорфа – осколки исчезнувшего мира, Атлантида, которую мы потеряли в ходе войны[8].
Мне было шестнадцать, когда немцы бомбили Страсбург, таким образом сделав меня свидетелем того события, о котором мы рассказываем кадетам в Высшей военной школе как о «первом целенаправленном и полномасштабном применении современной дальнобойной артиллерии для уничтожения гражданского населения». На моих глазах сгорели городская художественная галерея и библиотека, я видел, как рушились дома, видел смерть друзей, помогал вытаскивать незнакомых мне людей из завалов. После девяти недель сопротивления гарнизон сдался. Нам предложили выбор: остаться и стать подданными Германии или бросить все и переехать во Францию. Мы приехали в Париж без средств к существованию и лишенные всяких иллюзий относительно безопасности нашей жизни.
Если бы не война 1870 года, я мог бы стать преподавателем музыки или хирургом. Но после войны любая карьера, кроме военной, казалась пустым занятием. Военное министерство оплатило мое обучение. Армия стала моим отцом, и ни один сын не старался так, как я, угодить своему родителю. Я ломал свой мечтательный и склонный к занятиям искусством характер беспощадной дисциплиной. Нас было 304 кадета в моем выпуске военной школы в Сен-Сире, я закончил пятым. Я знаю немецкий, итальянский, английский и испанский. Я сражался в горах Орес на севере Африки, был за это награжден Колониальной медалью, за службу на Красной реке в Индокитае получил Звезду за храбрость. У меня есть орден Почетного легиона. И сегодня, после двадцати четырех лет службы, я удостоился похвалы военного министра и начальника Генерального штаба. Я лежу во второй спальне в квартире моей матери в Версале, и пятое января 1895 года переходит в шестое, а в голове у меня звучит не голос Альфреда Дрейфуса, кричащего о своей невиновности, а слова Огюста Мерсье, намекающего на мое повышение: «На меня произвели впечатления те способности, которые вы продемонстрировали… Ваша служба не будет забыта…»