Он выдернул руку и направился к выходу. Таллула не пыталась его остановить. Она лишь сказала:
— Жаль, вы не видели Констанцию.
Констанцию? Где он слышал это имя? Конечно же, это жена Личфилда.
— Она была замечательной Виолой.
Кэлловэй уже устал от болтовни о мертвой актрисе; она ведь умерла, так? Старик вроде сказал, что она умерла, или нет?
— Замечательной, — повторила Таллула.
— Спокойной ночи, Таллула. Завтра увидимся.
Старуха не ответила. Наверное, обиделась на его тон, ну и пусть. Он вышел на улицу.
Был конец ноября, было довольно холодно. В воздухе не веяло никакими ароматами — несло асфальтом от недавно проложенной дороги, ветер осыпал прохожих пылью. Кэлловэй поднял воротник пиджака и поспешил в свое сомнительное убежище — гостиницу Мерфи.
Оставшаяся в фойе Таллула повернулась спиной к холоду и тьме внешнего мира и побрела обратно в храм грез. Теперь здесь пахло неприятно: затхлостью, старостью, так же как от ее тела. Пора предоставить событиям идти своим чередом; нет смысла пытаться продлить отмеренный срок.
Это относится в равной степени и к людям, и к зданиям. Но «Элизиум» должен умереть так, как и жил, — со славой.
Таллула почтительно задернула алыми занавесями портреты в коридоре, ведущем из фойе в зал. Бэрримор,[5]Ирвинг,[6]: великие имена, великие актеры. Может быть, их изображения выцвели и покрылись пятнами, но воспоминания о них были еще свежи и наполняли ее радостью, как глоток родниковой воды. И на самом почетном месте, в конце вереницы, висело изображение Констанции Личфилд. Лицо необыкновенной красоты; фигура, которая заставила бы рыдать анатома.
Конечно, она была слишком молода для Личфилда, частично в этом заключалась ее трагедия. Личфилд-Свенгали[7]был вдвое старше ее, но он в состоянии был дать своей прекрасной супруге все, что она только могла желать: славу, деньги, любовь. Все, кроме того, что ей нужно было больше всего, — жизни.
Она умерла, не дожив до двадцати, — рак груди. Умерла так внезапно, что до сих пор трудно было поверить, что ее нет.
Глаза Таллулы наполнились слезами, пока она вспоминала этот утраченный и забытый талант. Так много осталось ролей, которые Констанция могла бы блестяще исполнить. Клеопатра, Гедда, Розалинда, Электра…
Но этому не суждено было произойти. Она ушла, погасла, как свеча на ветру, и для тех, кто остался, жизнь превратилась в томительную и безрадостную зимнюю дорогу. Теперь бывали рассветы, когда Таллула не желала подниматься с постели и молилась о том, чтобы умереть во сне.
Она уже с трудом видела из-за слез, заливших ее лицо. О боже, здесь кто-то есть, наверное, мистер Кэлловэй вернулся зачем-то, а она рыдает, как глупая старуха, — она знала, что он считает ее глупой старухой. Молодой человек вроде него — что ему известно о бремени прожитых лет, о невыносимой вечной боли утраты? Это сознание придет к нему не скоро. Скорее, чем он думает, но все же не сразу.
— Талли, — произнес кто-то.
Она поняла, кто это. Ричард Уолден Личфилд. Она обернулась: он стоял футах в шести от нее, такой же безупречный джентльмен, каким она его помнила. Он, должно быть, лет на двадцать старше ее, но годы не согнули его. Старуха устыдилась своих слез.
— Талли, — ласково произнес он, — я знаю, что уже поздновато, но я чувствовал, что ты обязательно захочешь поздороваться.
— Поздороваться?
Вытерев слезы, Таллула разглядела спутницу Личфилда, стоявшую чуть позади него. Эту ослепительную, совершенную красавицу Таллула узнала сразу же, как узнают собственное отражение в зеркале. Время словно разбилось на куски, и мир лишился рассудка. Любимые лица неожиданно возвращались, чтобы заполнить пустоту ночи и дать надежду тому, кто устал от жизни. Почему она должна сомневаться в том, что видит?
Это была Констанция, прекрасная Констанция — она взяла Личфилда под руку и молча кивнула Таллуле.
Дорогая умершая Констанция.
Репетиция была назначена на следующее утро на девять тридцать. Диана Дюваль, как это было у нее принято, явилась на полчаса позже. Выглядела она так, словно не спала всю ночь.
— Извините за опоздание, — произнесла она, и звук ее голоса вяло потек со стороны задних рядов к сцене.
У Кэлловэя не было настроения с ней сюсюкать.
— Завтра премьера, — рявкнул он, — а ты задерживаешь нас всех!
— Правда? — пролепетала она, пытаясь изобразить сногсшибательную красотку. Но было слишком рано, и старания ее пропали даром.
— Итак, все сначала, — объявил Кэлловэй, — прошу всех держать под рукой роль и ручку. У меня здесь список реплик, я хочу их все повторить до обеда. Райан, у тебя есть экземпляр суфлера?
Последовало торопливое перешептывание с ассистентом и извиняющееся «нет» от Райана.
— Так раздобудь его! И я не желаю сейчас слушать никаких жалоб, осталось слишком мало времени. Вчера у нас были поминки, а не спектакль. Я собираюсь кое-что выкинуть, и не всем это покажется приятным.
Так оно и случилось. Несмотря на предупреждение, посыпались протесты, произнесенные вполголоса оскорбления, начались споры, уступки, появились кислые гримасы. Кэлловэй скорее согласился бы сейчас быть подвешенным за ноги, чем управляться с четырнадцатью взвинченными людьми, игравшими в пьесе, которую две трети из них едва понимали и которая оставшейся трети была глубоко безразлична. Нервы у него были на пределе.
Ситуацию ухудшало еще и то, что все это время его не покидало чувство, будто за ним наблюдают, хотя зал был пуст — от галерки до передних рядов. Может быть, у Личфилда где-то проделан глазок, подумал Кэлловэй, затем отбросил эту мысль как первый признак приближающейся паранойи.
Наконец наступил перерыв на ланч.
Кэлловэй знал, где искать Диану, и был готов к предстоящему спектаклю. Обвинения, слезы, утешения, снова слезы, примирение. Стандартный сценарий.
Он постучал в дверь гримерной примадонны.
— Кто там?
Она что, уже плачет или приняла стаканчик чего-нибудь подкрепляющего?
— Это я.
— О.
— Можно войти?
— Да.