Следующие два года он провел главным образом в бистро кварталов Маре и Монмартр. Временами для проформы немножко занимался у популярных профессоров и художников того времени. Ежемесячные стипендии покрывали его потребности лишь до середины месяца, потом он копировал произведения Милле, Труайона и Курбе и продавал рестораторам и туристам. Больше всего он зарабатывал, изготовляя греко-римские архитектурные «изыски» в помпезном псевдоисторическом стиле, столь популярном у самовлюбленного буржуазного общества при Наполеоне III.
Хотя среди парижской богемы ношение синих курток было чуть ли не обязанностью, Эмиль и в этом сравнительно вольнодумном окружении очень скоро умудрился снискать нелюбовь всех высокопоставленных персон. Свои шансы на успех в парижских артистических кругах он изрядно подорвал еще в начале первого курса, когда явился на открытие ежегодного Салона с откупоренной бутылкой белого вина в руке и на всем протяжении речи президента Академии скалил зубы в ухмылке. А когда вдобавок в саду помочился за статуей Жанны д’Арк и выбил у лакея из рук поднос с пирожными, двое блюстителей порядка в униформе вышвырнули его на улицу.
Время прошло быстро. Близился день, когда Эмилю придется вернуться в Вильнёв и раз навсегда облачиться в черную куртку. Вот тогда-то немецкий миллиардер Шлиман, владевший красивым особняком на площади Сен-Мишель и в середине жизни надумавший оставить свои торговые дела в России и заделаться знаменитейшим археологом на свете, осведомился у директора École des Beaux-Arts, нет ли среди его студентов хорошего рисовальщика, который бы пригодился ему на раскопках Микен. Директор призвал к себе талантливого и ершистого Жильерона, полагая, что парню требуется свобода действий и в строго ритуализированном артистическом мире Парижа он все равно не найдет себе места. Когда он спросил, не желает ли Эмиль поехать в Грецию в качестве научного рисовальщика, тот не раздумывая согласился.
Директор тогда все же предупредил его, что Шлиман, сын мекленбургского пастора, человек властный и вспыльчивый, никогда в жизни не имел друзей, без устали разъезжает по свету и всюду полагает своим долгом за считанные дни овладеть соответствующим языком.
Это по крайней мере означает, что он разговаривает с людьми, сказал Жильерон.
Шлиман не разговаривает, он командует, отвечал директор. Ему неведомы любовь и дружба, человечество для него делится лишь на начальников и подчиненных. С русской женой он развелся, так как для своей археологической авантюры хотел иметь рядом гречанку. Затем он письмом попросил архиепископа Афинского подобрать несколько красивых молодых гречанок и по фотографии выбрал семнадцатилетнюю девушку; во время свадебного путешествия тридцатью годами старший супруг четыре месяца гонял бедняжку по итальянским древностям и так безжалостно донимал ее уроками немецкого, что вскоре по приезде в Париж у нее случился нервный срыв.
Что ж, заметил Жильерон, но я-то вовсе не собираюсь жениться на Шлимане.
Надо также учесть, продолжал директор, что Шлимана-археолога никто всерьез не принимает. Научный мир смеется над наивным пруссаком, который с лопатой в одной руке и дешевым изданием «Илиады» в другой отправляется за Геллеспонт[5]и немедля заявляет, что отыскал настоящий дворец Приама вкупе с его золотым ларцом или подлинное место сражения у врат Трои, где Афродита уберегла своего любимца Париса от боевого топора Менелая.
Что ни говорите, а этот человек раскопал множество превосходных вещей, заметил Жильерон.
Но не боевой топор Менелая, сказал директор. С тем же успехом можно разыскивать в Андалузии копье Дон Кихота или в Шварцвальде – печку Гензеля и Гретель.
Боевой топор есть боевой топор, сказал Жильерон.
Директор не мог не согласиться. Примечательно, однако, что золотые побрякушки Шлиман всегда находит в последний день раскопок, когда никто за ним не подсматривает. В присутствии же свидетелей обнаруживаются только глиняные черепки, как и у всех остальных археологов.
Когда из-под земли достают золотые побрякушки, сказал Жильерон, их надо точнейшим образом зарисовать. И он, Жильерон, сумеет. А за сертификат подлинности рисовальщик не отвечает.
Что верно, то верно, кивнул директор.
Греция, говорят, очень красивая страна, сказал Жильерон, и жалованье обещано хорошее. А срок стипендии вот-вот закончится.
По прибытии, правда, Греция очень его разочаровала. Уже во время трехдневного плавания из Триеста через Бриндизи, Корфу и Патры он так измучился от морской болезни, что мечтал умереть, а утром 23 марта 1877 года, стоя под проливным дождем на верхней палубе и с нетерпением ожидая, когда опустят сходни, увидел, как у входа в пирейскую гавань аристократичный, белоснежный египетский пароход «Австрийского Ллойда» угодил в заварушку со скопищем дочерна продубленных, вонючих, окруженных тучами чаек рыбацких лодок, из которых одни уходили в море, а другие возвращались в гавань, суденышки преградили друг другу путь и с грохотом сшиблись, аж шпангоуты затрещали. Капитан египетского парохода скомандовал на безопасном расстоянии «стоп машина!», вышел при полном параде на мостик и стал ждать. Поскольку же, судя по всему, никто из рыбаков в разумный срок не уступит и соседа вперед не пропустит, он на целых две минуты включил сирены на всю мощь, после чего прямо через скопление суденышек двинулся на умеренной скорости к выходу из гавани.
Рыбачьи лодки нехотя порскнули врассыпную и освободили проход, кое-как позволив пароходу пройти. Жильерон смотрел с высоты тентовой палубы на растерянных рыбаков, а те трясли под дождем черноволосатыми кулаками и пытались ржавыми баграми отталкивать в сторону чужие лодки. Малорослые, приземистые мужики в шароварах, толстощекие, с черными усами, они были совершенно непохожи на мраморные статуи из античного отдела Лувра, которые сформировали у Эмиля образ Греции.
Когда пароход миновал маяк у волнолома, открылся вид на гавань, где некогда бывали Аристотель, Перикл, Платон и Александр, – унылое полукружье серых одно– и двухэтажных кирпичных построек на фоне голой гряды холмов, уже тысячелетия лишенной древесной растительности, над ними свинцово-серое небо и наползающие на сушу черные дождевые тучи. На пристани среди луж стояли оборванные босые фигуры, возбужденно махали пассажирам первого класса, ходили колесом, вставали на руки, приплясывали, а пассажиры бросали им медные монетки и с удовольствием наблюдали, как босяки дерутся из-за них.
Едва Эмиль Жильерон ступил на твердую землю, морская болезнь улетучилась, зато на недолгом пути до Афин в открытом пароконном экипаже он вымок до нитки. По обе стороны грязной дороги сидели сотни худущих ребятишек, которые большими черными глазами смотрели на проезжающих. Эмиль спросил кучера, что это за дети, и в ответ услышал, что сиротский приют каждое утро высаживает их здесь в надежде, что какой-нибудь приезжий сжалится и возьмет с собой хоть одного.
Когда сквозь завесу дождя вдали завиднелись белые колонны Акрополя, Жильерон слегка повеселел, а когда, добравшись до гостиницы «Англетер», впервые вошел в просторный светлый номер, заказанный для него Шлиманом, и горничная забрала у него пальто и для подкрепления молча подала рюмочку узо, он почти забыл о своих опасениях, несколько недель или месяцев уж как-нибудь выдержит. А если Шлиман вправду будет платить ему, как обещано, он и на целый год останется и следующей весной поедет домой в Вильнёв с полными карманами денег. Там построит себе у озера домик, вечера будет проводить с друзьями юности, а днем зарабатывать на жизнь, изготовляя халтурные акварельки для английских туристов, – и, само собой, хотят этого вильнёвские граждане или нет, до конца своих дней будет носить синие куртки. А глядишь, и желтые.