— Ты ей понравился, парень.
— С чего ты это взял?
— Понравился, и всё. А что? Ты симпатичный. В общем, держись, в ближайшее время тебе будет над чем поработать и на чём руку набить.
Я непроизвольно, как всегда в подобных случаях, почесал шрам за ухом и поймал себя на том, что мне было бы любопытно рассмотреть получше лицо, которое Динсмор назвал симпатичным.
— Ну уж нет, рукам я волю давать не собираюсь, они мне для другого дела понадобятся. Буду набивать руку в работе.
— Ну посмотрим, Ловетт, сумеешь ли ты противостоять плотским соблазнам.
Мы медленно шли по улице; воздух уже успел по-настоящему прогреться.
— Нет, она совершенно странная, — сказал Динсмор. — Непростой характер. — Со вздохом он отбросил волосы со лба. — Я не сомневаюсь, что изначально она была неплохим человеком, — продолжал он рассуждать, — но сам понимаешь: деньги, бизнес, извлечение прибыли — все это портит людей, я бы даже сказал, выворачивает их наизнанку. А без этого не проживешь. Увы, такое уж у нас общество, насквозь прогнившее и несправедливое.
— И не говори.
Мы тем временем подошли к его дому, Вилли остановился, пожал мне руку и широко улыбнулся:
— Я был рад познакомиться с тобой, ты отличный парень, и я доволен, что смог оказать тебе эту маленькую услугу. — Я хотел было что-то ответить, но он продолжил, не дав мне возможности сформулировать свою мысль: — Я должен тебе кое-что сказать. Ты сейчас, как и многие другие, стоишь на перепутье и задаешь себе важнейший вопрос — куда идти. Вот и подумай, Ловетт, хорошенько подумай: будешь ты в жизни против людей или же за них?
— Боюсь, я как-то в последнее время не слишком об этом задумывался.
— А придется. Уолл-стрит не оставит тебе выбора. — Теперь он улыбался с видом уставшего от жизни мудреца, и на его лице появилось суровое и в то же время возвышенное выражение. — Майки, запомни на всю жизнь то, что я тебе сейчас скажу. Что является важнейшей проблемой в нашей стране, во всем нашем обществе? Подумай хорошенько, прежде чем ответить. Ну что, сообразил?
Я был вынужден признаться, что готового ответа у меня нет.
Вилли ткнул меня большим пальцем под ложечку и замогильным голосом сообщил:
— Пустые животы… пустые голодные животы. Вот он, краеугольный камень всех вопросов современности.
Вот так и получилось, что, прощаясь, мы не ограничились дежурными пожеланиями удачи и обещаниями встретиться, а завершили наш разговор на теме краеугольных камней. Уходя, я даже обернулся и помахал ему рукой, а когда убедился, что мой благодетель скрылся за дверью своего дома, спокойно пошел к общежитию и стал укладывать вещи. Настало время собираться и переезжать.
Перетащив и распаковав скудные пожитки, я улегся на свою новую кровать и погрузился в размышления о том, какой замечательный роман мне предстоит написать. В это долгое, казавшееся бесконечным лето я собирался обратиться к своему внутреннему миру и жизненному опыту в котором наверняка открыл бы для себя и для читателей… пусть я и видел в своей жизни не меньше других, но все виденное отложилось в моей памяти настолько беспорядочно, что. прежде чем выносить этот калейдоскоп на суд читателей, мне предстояло привести все эти обрывки в сколько-нибудь связный вид.
Должен признаться, что размышления о литературном романе не заняли моих мыслей на долгое время. Вскоре я обнаружил, что думаю о Гиневре. Значит, она нимфоманка; по крайней мере, так сказал Вилли. Странное какое-то слово. Мне еще никого не приходилось так называть. Тем временем у меня в памяти постоянно всплывал ее шикарный бюст, словно так и норовивший вырваться на свободу из-под прикрывавшей — нет, душившей его одежды. Эта грудь вырисовывалась перед моим мысленным взором во всем своем великолепии; дело дошло до того, что она казалась мне более реальной и осязаемой, чем была на самом деле. Хороший пример того, как художественный образ, созданный воображением, обретает вполне самостоятельную жизнь в сознании зрителя или читателя.
Драгоценный камень. Увы, вставленный в латунную оправу. Я вспомнил, что утром на ней было какое-то домашнее платье, поверх которого она набросила купальный халат. Ее рыжие волосы, которые она, несомненно, умела подкрашивать, укладывать и причесывать сотней разных способов, были взъерошены и торчали во все стороны. На ногах у нее при этом были вечерние «лодочки», ногти покрыты свежим лаком, а губы она накрасила в соответствии с последними веяниями моды. В общем, она напомнила мне дом, чьи хозяева подстригают траву на лужайке, не обращая внимания на то, что в кухне начался пожар и она уже объята пламенем. Более того, в тот момент я бы, наверное, не удивился, если бы, зайдя Гиневре за спину, обнаружил, что у нее — как у полуодетых девиц, танцующих в кабаре, — задница открыта и выставлена напоказ.
Нимфоманка, значит. В первый раз засыпая в своей новой комнате, я вдруг отчетливо понял, что очень даже не против затащить Гиневру к себе в постель.
Глава третьяНа чердачный этаж, как я, наверное, уже упоминал, нужно было подниматься по трем мрачным лестничным пролетам. Когда-то, много лет назад, этот дом построили как особняк для одной семьи, но со временем его весь перекроили и выгородили в нем несколько клетушек. Шедевром этого утилитарного подхода к дизайну я считал лестничную площадку на верхнем этаже, на которой не было ни единого окна, а следовательно, и естественного освещения; лишь с потолка свисала одинокая лампочка, в слабом мертвенно-желтом свете которой можно было худо-бедно разглядеть дверь в мою комнату, в комнаты двух моих соседей, которых я вплоть до этого дня не видел, а также клеенчатую ширму, загораживавшую вход в общую для нас троих ванную.
Дом был большой и производил впечатление пустого, практически необитаемого. На входной двери были прикреплены таблички, наверное, с десятком, если не больше фамилий: рядом торчали кнопки неработавших звонков. При этом я неделями не видел ни у подъезда, ни на лестнице ни одной живой души. Впрочем, тогда меня это мало волновало. Еще за несколько месяцев до того я неожиданно для себя понял, что больше не хочу знакомиться с новыми людьми: более того, я перестал искусственно поддерживать не складывавшиеся сами собой приятельские отношения со старыми знакомыми. В общем, к моменту переезда из общежития я был, можно сказать, практически одиноким человеком. Хорошо это или плохо — в то время я сказать не мог, да и сейчас затруднился бы с ответом на такой вопрос. Более того, в первые недели и месяцы после переезда мне было даже не до размышлений на эту тему. Я засел за работу и, возрадовавшись одиночеству и свободе, сумел кое-что написать. С учетом того. что я, судя по всему, значительную часть жизни провел в казармах и общежитиях самого разного толка, оказавшаяся в моем распоряжении комнатушка представилась мне верхом роскоши. На какое-то время я почувствовал себя совершенно свободным и, пожалуй, даже счастливым. Словно наслаждаясь этой обретенной свободой, я позволял себе приниматься за еду без всякого режима, в любое время дня и ночи, а спать и вовсе ложился, когда мне заблагорассудится.