— Святой Самсон имел прозвище Странноприимец, — произнес тост отец Николай, — ибо он принимал странников. Выпьем за этот дом в Конде Бережной и за его хозяев. Чтобы здесь тоже с радостью встречали каждого путника.
После пары стопок атмосфера за столом потеплела. Бабушки запели:
Па-а-ла росинка, роса-а
На темные леса…
Очередной тост: за гостей! Лена бабушкам вторит — все громче, все смелее. Бабушки запевают на полную катушку. Подключается Леша. Заводят на два голоса:
Ваше поле каменисто,
наше каменистее!
ваши девушки форсисты,
наши пофорсистее!
Тосты, тосты, тосты… Ваян снимает со стены дошпулуур — инструмент тувинских шаманов (подарок Саши Леонова). Трогает струны. Тишина. Может, батюшка их смутил, а может, влажность виновата.
— Давайте за любовь! — кричит младший лейтенант Лева.
— Как ты думаешь, Мар, почему кроме Федоровича никто не пришел? — спрашивает отец Николай, макая долму в соус из аронии.
— Постеснялись, наверное.
— И всё-то они стесняются, — вмешался Ваян, — как мы приехали, они только этим и заняты.
— У нас как-то на Сдвижение мужики медведя убили, — отозвался молчавший до сих пор Федорович. — Пили на берегу — вон там, где у Мара баня. Смотрят — глазам не верят, косматый плывет вдоль берега. Они — в лодку. Раз-другой пальнули из ружья, а потом давай лупить чем попето — вилами, топором, пока не сдох.
— Ну, давайте за мишку!
— За медвежью шкуру премировали нас пожарной помпой.
Опять запели:
Кижи близко, Кижи тут, в
Кижи замуж не берут.
Баба Шура пускается в пляс с бабой Клавой, Виталий продолжает снимать, Саша строчит что-то в блокноте, младший лейтенант Лева сам себе наливает стопку, бормоча под нос, что, мол, пора — погода портится, Надежда Кузьминична с Леной частушки поют, Ваян спорит с Лешей, отец Николай макает очередную долму в соус из аронии. А я разглядываю на просвет рюмку, полную браги из морошки… Хотелось бы сохранить этот праздник в ее янтарном свете и донести до тебя, читатель.
26 октября
…Смотреть в лицо реальности проще, чем кажется.
Отец Антоний (Блум)
Время линьки белок и отлета лебедей. Мои тополя вычесывают из веток последние золотые листья на холодное небо в зеркале Онего.
Отец Антоний[21]сравнивает наше сознание с озером, в котором отражается как совершающееся в нашей душе, так и происходящее в нашем теле. С одной стороны, глядя на отражение неба в воде, мы видим далеко не весь небосклон, более того — не видим и само небо, поскольку не поднимаем голову. Мы созерцаем лишь тот фрагмент, который умещается в водном зеркальце. К тому же картина меняется при малейшем ветерке или брошенном в воду камешке.
Скоро зима. Лед скует воду, и зеркало Онего скроется под снегом.
9 ноября
Иконописцы прошлого, утверждал Клюев, работали с такой утонченностью (прозрачные цвета, воздушный рисунок…), что икона медленно проявлялась в процессе молитвы и созерцания. Сегодня ощущение иконы утрачено, полагал автор «Песен из Заонежья», в моде афиша, смердящая деньгами и адским пламенем.
Чем дольше я живу в доме на берегу Онего, тем больше убеждаюсь, что здешний пейзаж сродни старинным иконам. Чтобы ощутить это, нужны время, безмолвие и сосредоточенность.
26 ноября
Утро. Половина девятого. А за окном темнота — хоть глаз выколи — словно разлитые чернила. За моей спиной русская печь. Бушующий в ней огонь отражается в окне. Пламя освещает почерневшие бревна повала, выхватывает из мрака тени, играет на окладах икон. Agnihotra. Жертвоприношение огню! Вокруг тишина. Только ольховые дрова шипят в печи да шумит на столе ноутбук. Все остальное спит.
Затем мир за окном начинает медленно проявляться — словно фотография. Сперва светлеет по краям снег (как на негативе), а вода в Онего остается черной. Потом небо отделяется от воды, бледнеет пламя в оконном стекле. На фоне неба вырисовываются тополя — ветка за веткой — все четче, все реальней. Черная вода приобретает цвет сепии, вот уже можно пересчитать волны. Оттененная снегом, видна каждая заклепка на лежащей вверх дном лодке Жени Печугина, каждый венец его бани — тесанный «в обло». Огонь в окне блекнет, никнет… Сникает.
Наконец солнце вваливается в избу и, здороваясь, словно бы невольно трогает лучом дошпулуур, аж струна стонет (другой луч освещает «Зимний лес» Стройка[22]), разливается по столу медово-золотым светом, покрывает густым слоем стены и потолки, скамьи и лавки, сундук, буфет и кадку, стекает на пол и проникает в каждую щель. В конце концов добирается до печи, обливая ее позолотой.
В печи, мерцая жаром, догорают последние угли.
27 ноября
«Печь[23]нам мать родная», — гласит русская пословица. Русская печь — поистине символ бабы. Это наглядно показывают повивальные обряды. Если женщина рожала в избе, открывали печное устье, отворяя этим магическим жестом родовые пути. Из выпавших углей делали отвар, которым поили роженицу — чтобы плод вышел из нее так же легко.
Иногда — если нигде поблизости не было бани — женщина рожала в печи. Тогда младенец появлялся на свет словно бы из двойного чрева: женского лона и печного брюха.
Кстати, когда я гляжу в мрачное устье русской печи, где стихия огня соединяется со стихией земли — пламя лижет глину, — мне кажется, будто я заглядываю в бездну древнейшей истории, а заодно и вглубь самого себя. Ведь еще Гераклит утверждал, что начало миру положил огонь, а из глины, согласно Библии, был сотворен первый человек. Временами там… на задней стене… мерещится мне сквозь пламя тень… Тень человека, сидящего в пещере у огня.