Беременность моей жены была уже заметна. У этой невинно звучащей фразы — двойное дно, если я вам скажу, что… как бы это так выразиться… автором ее беременности был не я. Отцом был другой, а она по-прежнему была моей женой. Беременность сказывалась на ней положительно — она вносила какое-то успокоение в движения, приятно округляла ее острые плечи.
Я провожал ее домой после последнего слушанья о разводе. Что делают люди в таких случаях? Несколько дней назад я снял квартиру поблизости, и Эмма предложила безумную, как мне показалось, идею сфотографироваться вместе в последний раз. Совсем как на свадьбе. Мы зашли в первое попавшееся фотоателье. Фотограф был из тех милых разговорчивых старичков, которые во что бы то ни стало хотят знать, по какому поводу делается фотография. «Семейная?» — как будто от этого зависел выбор диафрагмы. Он слишком долго рассаживал нас, заставил меня ее обнять, потом попросил нас взяться за руки, поворачивал наши лица друг к другу, смотрел в объектив и снова шел к нам. Наконец щелкнул, завалил нас пожеланиями счастливой семейной жизни и множества детей, и правда, по моей жене это явно было заметно, и отпустил нас с миром.
00
— Величайшим событием девяностых останется погружение в самый грязный туалет в Шотландии из фильма «На игле».
— А ты вспомни картины Фасбиндера, Антониони, в каждом из них — по одной важной сцене в сортире. А Кустурица, с той смешной попыткой самоубийства в туалете? По-моему, из фильма «Когда папа был в командировке». Герой повис на бачке и вместо того, чтобы повеситься, спустил воду.
— Не люблю я Кустурицу. Медлительный и назойливый. Балканский козел, сентиментальный к тому же.
— Ладно, забудь про Кустурицу. Вспомни, как Надя Ауэрман позировала Хельмуту Ньютону на унитазе, а Наоми Кэмпбелл заливала в себя пиво, сидя со спущенным бикини в том же самом месте. На обложке своего первого альбома, заметьте. Тут и в унитаз переродиться не откажешься.
— Год назад в Гонконге азиатские владельцы общественных туалетов и эксперты в этой области собрались на симпозиум. Об этом писали в какой-то газете. И знаешь, какие доклады там читали? Что-то типа: «Практические способы элиминирования неприятных запахов» и «Историческое развитие общественных клозетов в провинции Гуан-дун». А самым классным заглавием было «Анализ гражданского удовлетворения в публичных туалетах Республики Корея». Я, кажется, сохранил эту вырезку.
— Один мой друг ездил в Пекин и потом рассказывал о тамошнем сортире в аэропорту. Длинный зал, перегороженный стенками не выше метра, китайцы ведь коротышки, без потолка сверху. Присаживаешься себе в клетушке, торчишь выше пояса, а по обе стороны от тебя вежливые китайчата кивают тебе и улыбаются. Под тобой течет ручеек, в котором, если присмотреться, можно увидеть испражнения всех твоих соседей слева.
— В армии были такие же сортиры. До сих пор, как вспомню о них, у меня начинает щипать в глазах. Нас заставляли посыпать их хлоркой для дезинфекции. Слепнешь враз. За сортиры отвечали деды, и если кто-то из них хотел на ком-то отыграться, то посылал его драить парашу. Говорят, один новобранец, чтобы отомстить, вынес с кухни целый килограмм дрожжей и высыпал его в дырки. И ка-а-ак забродило это месиво, как вздулось и поперло…
— А в Берлине в каком-то сортире была надпись: «Ешьте говно. Миллионы мух не могут ошибаться». По-немецки, естественно.
— Кому-нибудь еще нужен соус?
— Граффити в сортирах — это отдельная глава «Истории…». Почему именно там человек не стесняется писать? Большинство из тех, что пишут, вряд ли испытывают такое желание за пределами туалета. Я уверен, что на бумаге они не написали бы и строчки. Но стена клозета — это особое средство массовой информации. Публикация в нем приносит совсем иное удовлетворение. А может, когда человек остается наедине с собой, включаются какие-то скрытые механизмы, обостряется первичный инстинкт писать, оставлять знаки. Я не удивлюсь, если все наскальные рисунки в пещерах нацарапаны за то время, пока первобытный человек справлял большую нужду.
— Однако будет трудно это доказать, ведь все экскременты неустойчивы и быстро разлагаются.
— И все же неплохо было бы исследовать места около скальных рисунков. Но вернемся к граффити в клозете. Самое что ни на есть изолированное и уединенное место на земле оказывается слишком публичным. В свое время только там можно было прочитать антиправительственные лозунги. Вся смелость общества изливалась именно там, на стены клозета.
— Интимные клозетные революции. То еще мужество, то еще общество. Как раз тогда, когда они готовы обосраться со страху, они садятся и корябают на стенах «долой Т.Ж.»[2]и «коммунисты — на хер». Вот только не надо, не надо мне об этом рассказывать. И такое вот сраное у нас все диссидентство. Единственным общественным местом, в котором эти людишки выражали протест, были общественные туалеты.
— Бурные и несмолкающие аплодисменты…
— В каком-то клозете несколько лет назад было написано: «Не тужься, здесь нет нормы».
— Ну а я что говорю. Клозет был единственным местом, свободным от надзора. Единственной реальной утопией, в которой нет власти, все равны и каждый может делать что вздумается под прикрытием того, что он, мол, делает то, зачем пришел. Чувство абсолютной безнаказанности. Такое чувство можно испытать только в гробу или в туалете. Интересно, что они примерно одного размера. С другой стороны, во всех этих позывах…
— Позывы к мочеиспусканию как позывы к протесту. Тема для диссертации.
— Потерпи немножко, сейчас… Так вот, во всех этих позывах на стенах сортира, может, и нет никакого политического импульса. Все это может быть просто бунтом языка. В клозет входят не только твое тело и твой низ, в него входит и язык. Языку тоже иногда нужно спустить штаны, выпустить пар, высказать все то, что у него накопилось за весь этот дурацкий день, за всю эту сраную жизнь. Слушаешь тупые разговоры, читаешь тупые газеты, говоришь с тупицами, и, уединившись в сортире, тебе хочется совсем по-человечески написать на стене «хер». Это и есть маленькая и большая нужда языка. И сейчас, когда мы болтаем о сортирах, мы же, по сути, говорим о языке.