Он считает себя непонятым гением, Адриан же полагает, что у отца средние способности, пригодные для зарабатывания денег, но не больше. Пол, Джейк и Мартин от комментариев воздерживаются, а я не уверена. Кажется, мое мнение слишком зависит от настроения. Да, есть и блестящие озарения, но в то же время я со всей очевидностью вижу и его работу на публику: преувеличенную броскость, вызывающую ощущение неестественности, обмана.
Я собралась с духом. Не знала, как сказать ему об этом.
— Я нашла квартиру, — сказала я.
Он не отреагировал. Но мне видно, как напряглось его тело, а дыхание стало слишком ровным. Его реакцией было старательно демонстрируемое отсутствие реакции.
— Я хочу попросить Мартина перевезти мои вещи на грузовике.
— Купила или сняла? — спросил он.
Я не решалась ответить сразу. Как долго я обдумывала свой поступок!
— Купила, — ответила я, и необузданное веселье вырвалось наружу.
Я сделала это! Приняла взрослое решение во взрослом мире. Я сама заполняла бланки, разговаривала с управляющим в банке, кредиторами, приняла продуманное решение, и все это без какой-либо помощи от моей семьи.
Отец отставил кофе и вернулся к картине.
— Было бы более вежливо с твоей стороны заранее поставить меня в известность, — спокойно проговорил он.
— Но я хотела принять решение сама, — сказала я, чуть громче положенного. — Вот теперь я все говорю тебе — и ты первый, кто знает, как все произошло. Это совсем недалеко отсюда. Я могу прийти навестить тебя в любой момент.
— Нет уж, — сказал он твердым, жестким голосом. — Раз ты приняла такое решение, в этом не будет надобности.
Я знала, что он обидится. Мне захотелось подойти к нему, положить руки ему на плечи, но у нас это было не принято.
Он стоял перед картиной.
— Что ж, — проговорил он. — Кажется, ты все как следует обдумала. Поздравляю.
Я хотела рассказать ему, что мне тоже с очень большим трудом далось это решение, что я понимаю, как он любит, когда я рядом. «С тобой я чувствую себя молодым», — часто повторял он. Но ему уже семьдесят, и я не могу вечно продлевать его молодость. Из всего этого я не могла сказать ровным счетом ничего, по той причине, что он просто не услышал бы моих слов. Они повисли, невысказанные, в воздухе между нами. Мне хотелось протянуть руку и пробить эту созданную ими завесу, но я не знала, как это сделать. Невозможно просто взять и начать общаться, если тебе это раньше никогда не удавалось. Нужным языком не владел ни один из нас.
Он наносил на картину огромные красные мазки — на лодку, море, небо. Я ждала, что он захочет сказать еще что-нибудь, но этого не происходило, поэтому я поднялась, ноги от неуверенности дрожали.
— Отправляйся, — сказал он со злостью. — Лучше начинай все упаковывать.
— Я буду недалеко, — вновь повторила я. — Смогу часто заходить.
— Не стоит беспокоиться, — сказал он и так сильно толкнул кисть вперед, что она прошла через холст насквозь. Он посмотрел с удивлением. — Вот, взгляни, что я сделал из-за тебя, — произнес он, и лицо его приняло неподдельно озабоченное выражение.
Я знала, что это не такое уж большое несчастье: он работал быстро и мог с легкостью воспроизвести всю картину хоть завтра, но все же, когда я наконец выскользнула из комнаты, почувствовала себя плоховато. Не заставляла я его это делать, твердила я сама себе.
Когда я спустилась по лестнице в спальню, мне в голову пришла новая идея. Позже, когда он перерисует картину, я попрошу у него эту, проколотую, и повешу ее в своей новой гостиной, чтобы дырка в холсте приветствовала меня каждое утро.
Лежа той ночью в кровати, я слушала, как отец беспрестанно топает туда-сюда по ступеням, смотрит ночную программу на полной громкости и бросает книги в стоящее в углу гостиной огромное чучело панды. Пол получил эту панду в качестве приза в тире на пирсе в Уэстон-Супер-Мэр три года назад, но очаровательную девушку, что была с ним в то время, совсем не интересовали привлекательные игрушки. Книги же были теми самыми кулинарными книгами, что отец мой постоянно покупал, но к которым никогда не обращался. А я все лежала в кровати и притворялась, что сплю и все это меня не касается.
Мартин вернулся домой как раз к завтраку, прямо в тот момент, когда я разливала чай, а отец закладывал хлеб в тостер. Все как обычно. На столе — кукурузные хлопья, достаем тарелки и прочую кухонную утварь, сказать друг другу нечего, потому что отец все равно не будет разговаривать утром. Я раздумывала над тем, будет ли он вообще завтракать после того, как я уеду. Может, он завтракал только из-за меня?
На несколько секунд тень заслонила утреннее солнце — это Мартин припарковывал грузовик на дорожке под тутовыми деревьями. Я радостно достала из буфета еще одну чашку. На ней был нарисован Винни-Пух, вцепившийся в синий воздушный шарик, парящий в небе. Несколько лет тому назад я купила ее Мартину, и все из-за того озадаченного выражения на лице Винни-Пуха, пытавшегося оставаться беспечным, а в действительности очень испуганного, что так напоминало мне Мартина. И Мартин ее очень любил. Когда в прошлом году у нее отвалилась ручка, Мартин так расстроился, что я приклеила ручку на место.
Входная дверь отворилась, и неспешным шагом вошел Мартин, остановился, чтобы повесить куртку на крючок за дверью и снять ботинки, сменив их на старые шлепанцы из овчины, которые он носил, кажется, всю жизнь.
— Доброе утро, — произнес он со своей обычной дружелюбной улыбкой. — Что на завтрак?
Но никто из нас не ответил, потому что завтрак всегда был один и тот же.
Мы сидели все вместе, но не разговаривали. Может, я бы и поговорила, но уж очень неловко было нарушать папино утреннее молчание. Мартин обычно вставлял замечания, если надвигалась какая-то серьезная неприятность: «Там что, тост подгорает?» — или: «Почему там капает с потолка?» К тому же он всегда с готовностью поддерживал разговор, если кто-то хотел с ним поговорить, но желающие не всегда находились.
Для Пола мы завтрак не оставляли. Никто не имел представления о том, когда он встанет, и даже о том, дома ли он вообще. Иногда он пропадал неделями и вдруг приходил обедать, когда мы совсем о нем забывали.
Отец доел тост, положил тарелку с ножом в посудомоечную машину и, захватив свой чай, отправился работать. Он больше не злился. Это было нормально для него. Казалось, он никогда не задерживался подолгу ни на чем, даже очень важном. Через денечек разбушуется пламя его гнева — и мы уже научились держаться от него подальше; а он умеет направлять его на неодушевленные предметы: любит бросаться тарелками и крушить мебель — тогда к ночи гнев утихает.
— Нет, — ответит он, если не сможет выкрутиться. — Я не злился. Ни капельки. Я никогда не злюсь.
Иногда мне кажется, что он так и не стал взрослым. Для него рисовать красками на холсте свои чувства — все равно что надевать удобную куртку, а затем выбрасывать ее, когда надоест, чтобы найти новую. Так настоящие ли это, подлинные его чувства или те, которых, по его предположению, мы от него ждем? И как же их отличить?