12.
Мор[29]! Мор! Он вторгается на страницы моей диссертации. Мой стол внезапно стал заразен. Моя эрекция рушится, как в футуристической уолт-диснеевской съемке падающей Пизанской башни, под грохот литавр и скрип дверей. Я расстегиваю ширинку, и оттуда сыплются прах и щебенка. Только напрягшийся хуй ведет к Тебе, я знаю это, поскольку в этом прахе потерял все. Мор среди могавков! Он вспыхнул в 1660-м, пронесся вдоль реки Могавк, опустошил индейские деревни, Гандауаге, Гандагорон, Тьоннонтоген, как лесной пожар, раздуваемый ветром, и пришел в Оссерненон[30], где жила Катрин Текаквита четырех лет от роду. Пал ее отец-воин, и мать-христианка прохрипела последнюю исповедь, пал ее младший брат со своим крошечным краником, навеки никчемным, как аппендикс. Из всей обреченной кровосмесительной семьи выжила только Катрин Текаквита, и плата за вход выдолблена у нее на лице. Катрин Текаквита не красавица! Теперь я хочу бежать от книг своих и снов. Не хочу ебать свинью. Вправе ли я тосковать по прыщам и оспинам? Я хочу выйти наружу, погулять в парке, посмотреть на длинные ноги американских детей. Что меня держит здесь, когда снаружи для остальных цветет сирень? Вправе ли Ф. меня чему-нибудь учить? Он говорил, что в шестнадцать лет перестал ебать лица. Эдит была очаровательна, когда я впервые встретил ее в гостинице, где она работала маникюршей. Черные волосы, длинные и гладкие, мягкие, не как шелк, – скорее, как хлопок. Черные глаза, абсолютно, бездонно черные, ничего не выдающие (кроме пары случаев), как зеркальные солнцезащитные очки. Она и в самом деле часто надевала такие очки. Ее губы – не полные, но очень мягкие. Ее поцелуи – небрежные, какие-то неопределенные, будто рот не мог выбрать, где ему остановиться. Он скользил по моему телу, как новичок, впервые вставший на ролики. Я всегда надеялся, что он где-нибудь идеально замрет и найдет приют в моем экстазе, но дальше скользил он, едва приткнувшись, не ища ничего, кроме равновесия, подгоняемый не страстью, но банановой кожурой. Бог знает, что имел по этому поводу сказать Ф., черт бы его побрал. Я бы не пережил, если б узнал, что для него она медлила. Стой, стой, хотел закричать я ей в густом воздухе полуподвала, – вернись, вернись, разве не видишь, куда указывает вся моя кожа? Но она соскальзывала дальше, вверх по суставчатым ступенькам пальцев на моих ногах, прыжок в ухо, а мое мужское достоинство ныло, как ополоумевшая радиомачта, вернись, вернись, нырок в глаз, где она сосала слишком сильно (как мы помним, она любила мозги), не там, не там, – теперь слегка касаясь волос на груди, как чайка над водяной пылью, вернись в Капистрано[31], пел мой штуцер, над коленной чашечкой – пустыня ощущений, изучает колено так осторожно, будто в нем таится застежка от медальона, которую она может открыть языком, меня приводит в ярость то, как она растрачивает язык, теперь спускается, как грязное белье по стиральной доске моих ребер, ее рот хочет, чтобы я перевернулся, дал ему промчаться по американским горкам позвоночника или еще глупость какую-нибудь, нет, я не перевернусь, я не похороню надежду, вниз, вниз, вернись, вернись, нет, не прижму его к животу, как в укромной постели, Эдит, Эдит, пусть что-нибудь случится в небесах, не заставляй меня говорить словами!.. Я не ожидал, что это вмешается в мои приготовления. Очень трудно ухаживать за тобой, Катрин Текаквита, с твоим лицом, изрытым оспой, и ненасытным любопытством. Время от времени – одно касание самым кончиком языка, краткие теплые коронации, сулящие славу, случайный ошейник горностаевых зубов, затем поспешная опала, как если бы архиепископ внезапно узнал, что короновал не того сына, ее слюна, холодная, как сосулька, высыхает на всем пути ее ухода, и член мой жесток, как штанга футбольных ворот, безысходен, как соляной столб посреди руин, уже готов на одинокую ночь в моих собственных руках, Эдит! Я пожаловался Ф.
– Я слушал с завистью, – сказал Ф. – Знаешь ли ты, что любим?
– Я хочу, чтобы она любила меня так, как я хочу.
– Ты должен научиться…
– Никаких уроков, на этот раз я не собираюсь довольствоваться уроками. Это моя постель и моя жена, у меня есть какие-то права.
– Тогда попроси ее.
– Что значит – «попроси ее»?
– Пожалуйста, Эдит, дай мне кончить тебе в рот.
– Ф., ты отвратителен. Как ты смеешь такими словами говорить об Эдит? Я не для того тебе все это рассказываю, чтобы ты пачкал нашу близость.
– Извини.
– Конечно, я могу попросить ее, это же очевидно. Но тогда она будет под принуждением, или еще того хуже, это станет обязанностью. Я не хочу держать ее на поводке.
– Хочешь.
– Предупреждаю, Ф., я не собираюсь жрать твое трусливое духовное дерьмо.
– Ты любим, тебя зовут в великую любовь, и я тебе завидую.
– И держись подальше от Эдит. Мне не нравится, как она сидит между нами в кино. Это просто любезность с нашей стороны.
– Я благодарен вам обоим. Уверяю тебя, ни одного мужчину она не сможет любить, как тебя.
– Думаешь, это правда, Ф.?
– Я уверен, что да. Великая любовь – не партнерство, потому что партнерство можно уничтожить по закону или разлукой, а от великой любви не избавишься. На самом деле, ты не избавишься от двух великих любовей – Эдит и моей. Великая любовь нуждается в слуге, только ты не знаешь, как использовать своих слуг.
– Как мне ее попросить?
– Плетками, величественными повелениями, прыжком ей в рот и уроком удушения.
Я вижу Ф., за ним окно, его уши, тонкие, как бумага, почти прозрачны. Я помню грязную комнату, снятую за большие деньги, вид на фабрику, которую он пытался купить, на зеленом фетре бильярдного стола с искусной резьбой игрушечным городком разложена его коллекция мыла. Свет проникал сквозь его уши, будто они выточены из грушевого мыльного бруска. Я слышу его фальшивый голос с легким эскимосским акцентом, приобретенным во время арктической студенческой практики. Ты не избавишься от двух великих любовей, сказал Ф. Каким скверным сторожем был я этим двум любовям – невежественным сторожем, что целыми днями бродил по измышленному музею жалости к себе. Ф. и Эдит любили меня! Но в то утро я не услышал его признания в любви или не поверил ему. Ты не знаешь, как использовать своих слуг, сказал Ф., и уши его сияли японскими фонариками. В пятидесятом я был любим! Но я так и не поговорил с Эдит, не смог. Ночь за ночью лежал я в темноте, слушая шум лифта, мои безмолвные приказы тонули в мозгу, как упрямые гордые надписи на египетских монументах, онемевших под тоннами песка. И рот ее метался по моему телу, точно стая птиц острова Бикини[32], чьи миграционные инстинкты уничтожены радиацией.