Подобно хамелеону, изменяющему свою окраску в зависимости от окружающей среды, он менял свой настрой в зависимости от человеческого окружения. Казалось, Уильям Пенн никогда не раздражается. Прожив на свете три или четыре десятка лет, он понял, что раздражаться значит бесполезно тратить время. Зато он любил беседовать с кем угодно, мог засидеться заполночь где-нибудь на углу или в матросском баре, толкуя о ветрах южных морей и о политике провинциального захолустья. Его доброжелательность не ведала исключений, и даже бродячие собаки подставляли бока, если их гладила крепкая капитанская ладонь. Всякий, чьи пути когда-либо скрещивались с путями Уильяма Пенна, будь то торговец фруктами, или дамы, продающие эмпанады[3], или туристы, которых он ежедневно катал на своей яхте во время их кратковременного отпуска, не мог не проникнуться к нему известной симпатией. Все привыкли видеть его в выходные дни сидящим в тени ветвей кокколобы за кособоким столом на берегу моря. Отдыхая там, он разговаривал с каждым, кто проходил мимо, а большинство, увидев, что Уильям Пенн сидит с сигареткой, присаживались рядом с ним. То, что он был моряк, было понятно всем, хотя его речь и не отличалась вульгарностью, а руки не были изрисованы татуировкой, изображающей пышнотелых красоток. Но когда под вечер капитан поднимался, чтобы удалиться на покой, все видели на его лице татуировку, нанесенную самой жизнью.
На третьем году у него появилась девушка. Она явилась ниоткуда с большущими чемоданами и слишком тепло одетая, из чего стало ясно, что там, откуда она приехала, наверно, стоит зима, потому что она была бела, как пена морская. Без сомнения, капитан был гораздо старше ее, так как по сравнению с ее лицом, гладким, как обточенные морем камешки, особенно бросалось в глаза, что у него все лицо испещрено глубокими морщинами. Кожа на руках у него была сухая и жесткая, порой на ней можно было видеть трещины, которые начинались от костяшек и терялись где-то на ладони. Местные жители с любопытством поглядывали, как он спокойно беседует с девушкой под навесом ветвей кокколобы, обнимая ее могучей рукой. Чувствовалось, что им было привычно и просто друг с другом, они шепотом о чем-то секретничали, а карибские ветры заглушали их слова для посторонних ушей. Их отношения строились на чем-то совершенно отличном от карибской любви, которая слишком скоро костенеет в своих формах. Напротив, то, что связывало этих двоих, не производило впечатления мимолетности, по сути дела, это больше всего напоминало дружбу, причем самую что ни на есть глубокую. Что касается Уильяма Пенна, то одно дело, какой он был моряк, и совсем другое, когда сходил на берег, — на суше у него сразу делался потерянный вид. Он мог провести корабль через все моря и океаны, ориентируясь по планетам и созвездиям, но, едва очутившись в гавани, сразу утрачивал способность различать, где право и где лево, и шел туда куда его вела эта девушка.
Ее звали Клара Йоргенсен, и ей был двадцать один год. Пенн познакомился с ней не так давно, но уже научился читать малейшие оттенки в выражении ее изменчивого и порой загадочного лица. Когда ее что-то тревожило, она морщила лоб такими глубокими складками, какие ветер образует иногда в песках пустыни. Когда ее одолевало любопытство, глаза ее становились круглыми, как прозрачные стеклянные медузы. Иногда грусть пробегала по ее лицу легкой тенью, и этого выражения не замечал никто, кроме него. Он никогда не видел, чтобы кто-то плакал так, как плакала Клара Йоргенсен. Перед ней могла разворачиваться трагедия, и ни одна слезинка не набегала ей на глаза, зато иной раз она разражалась слезами из-за сущего пустяка. Потребовалось время, прежде чем он понял, как она копит в себе слезы, чтобы дать им волю в самый неожиданный момент. Она никогда не плакала ни при ком, кроме него; никто, кроме Уильяма Пенна, не слышал ее внезапных рыданий, так что никто не знал, что на самом деле она проливает слезы по отравленным цыплятам на рынке, по умершем сыне торговца лимонадом, по деревьям, которые сохнут без воды, и потому, что временами чувствует себя одинокой и всеми покинутой.
Обитатели Видабеллы давно привыкли к этим двоим. В отличие от пышущих энергией, пропитанных солнцезащитным кремом туристов, снующих в широкополых шляпах от солнца и с пляжными полотенцами через плечо, эта пара стала частью каждодневной жизни. Люди уже перестали обращать внимание на ее неуклюжую испанскую речь, когда она торговалась на рынке за каракатицу, и на ласковое обращение капитана. В городке Санта-Анна люди особенно не задумывались над тем, собираются ли новые приезжие здесь остаться или скоро уедут. Кто хотя бы три раза попадался местным жителям на глаза, уже становился частью той действительности, в которой они крутились, как мушиный рой на окне или песчинки на рыночной площади. И вот однажды в воскресенье было отмечено появление капитана и его девушки в баре. Это словно бы сделало его более своим и понятным человеком. Бармен Умберто, один из немногих жителей острова, у кого была настоящая, законная семья, говорил, что, глядя на Уильяма, сразу видно, что он любит Клару Йоргенсен. Он и ей это говорил, и не раз, но она только улыбалась, подставив лицо морскому бризу. Ее улыбка словно бы говорила: это я и сама знаю, и бармен кивал ей в ответ. Всем было видно, что капитан ее любит. Но никто никогда не слыхал от него таких слов.
Проснувшись, Эрнст Рейзер открыл глаза навстречу лику своей возлюбленной. Она улыбалась ему, пленительная в своей нетленной красе. Продолговатые впадинки на щеках протянулись к уголкам рта, глаза с чуть раскосым разрезом приподняты к вискам, обрамленный черными волосами лоб. Руки спокойно сложены на коленях, чистенькие и немного кукольные, с блестящими ноготками и нежными ладошками. Снимку, сделанному когда-то летом в одном из женевских парков, исполнилось уже тридцать лет. На ней было белое хлопчатобумажное платье, составлявшее резкий контраст с ее смуглой кожей, которая сразу показывала, откуда эта девушка родом. Он все еще помнил ее такой, хотя ее кожа давно уже подернулась сетью морщинок. Сколько раз он видел ее сидящей вот так, но уже с опущенными плечами и морщинистыми руками, и в волосах ее все сильнее проступала седина, с каждой секундой, что он на нее смотрел. Уже не в парке, как тогда, а за колченогим столом, перед лоханкой с грязной посудой, в застиранном, покрытом пятнами платье и драных нейлоновых чулках, которые она все продолжала стирать, потому что новые покупать было не на что. И все равно в душе у него сохранялся тот же образ. Не той женщины, в какую ее превратила жизнь, а юной девушки, в сиянии только что расцветшей красы, которая пленила его с первого мгновения, как только она появилась в его жизни.
Это было давно, это было сейчас. Эрнст Рейзер встал и, не закрывая приотворенную дверь, выплеснул на себя ведро воды. Было пять часов пополудни. Он зашелся в кашле, от которого все заклокотало в груди, и устало утерся полотенцем. Эрнст Рейзер был низкорослый и хилый человечек, худой, тощий как жердь, с морщинами, как на морде бладхаунда[4], и впалым животом. Но его внешний вид был всегда безупречен, он следил за тем, чтобы всегда подравнивать усы у одного и того же парикмахера, и никто не мог бы обвинить его в том, что он носит обувь на босу ногу. В Эрнсте Рейзере до сих пор ощущалась европейская закваска, хотя каких-либо национальных черт в его облике уже нельзя было различить, он выглядел скорее как человек прошедший через горнила различных культур. В молодости он, что называется, подавал надежды, это был одаренный юноша, в совершенстве владевший французским и английским, и к тому же по праву гордившийся тем, что по-немецки говорит на хорошем литературном языке, который можно слышать по телевизору. В те времена он принадлежал к высшим слоям общества, посещал светские приемы, покупал шелковые рубашки и шил себе костюмы на заказ. Эрнст Рейзер легко различал сорта вин, для этого ему достаточно было поболтать вино в рюмке, он умел, не задумываясь, сказать что-нибудь эдакое по поводу музыки или политики и так поухаживать за дамой, чтобы она почувствовала себя настоящей леди. Однажды он облетел вокруг света, за что ему на старте и финише подносили шампанское. А затем это внезапно оборвалось. И все из-за женщины.