Было ей тогда восемь лет.
Той весной я окончил гимназию. В июне умерла мама. Паула пела на похоронах. Регент хотел ей аккомпанировать, но она отказалась, кроме ее голоса, ничего больше не нужно. «Sie ist nur ausgegangen». Я попытался перевести текст, и она пела мой перевод. Вообще-то, зря я об этом сказал. «Она лишь вышла на минутку».
Подписку на «Новости недели» я перевел на мать Паулы. Однако она, прочитав «Шведский женский журнал», по-прежнему приносила его к нам. Словно не желала признать, что мамы нет в живых.
Задним числом я сообразил, что Паула необыкновенный ребенок. Детство ее шло в нетерпении, в большой спешке, у нее не оставалось времени по-настоящему побыть ребенком. С куклами, которых привозил дядя Эрланд, она играла недолго, быстро отправляла их в сундук на чердаке — обычно родители поступают так с игрушками взрослеющих детей. И подружки-ровесницы никогда к ней не заходили, не бегали взапуски, не хихикали, не прыгали через веревочку. И сказок она никогда не читала. Она играла на фортепиано. Или закрывалась у себя в комнате, пела, делала дыхательные упражнения. И мы сидели рядом, со своими книгами, часто вместе ходили в маленькую библиотеку в общинном доме, читали без плана, все подряд, просто потому, что нам нравилось читать, — романы, записки о путешествиях, биографии, да что угодно, главным были не книги, а то, что мы читали их вместе.
Уже в девять лет у нее появилась маленькая грудь, а я и не заметил; в одиннадцать лет грудь была такая же тяжелая и высокая, как сейчас, но я по-прежнему ничего не замечал. Все ее тело взрослело, только я этого не замечал; часто она помогала мне резать стекло и картон для паспарту, и, когда мы касались друг друга или ненароком сталкивались, я не чувствовал, что она стала мягче, округлее, и до меня не доходило, что пахнет она тоже иначе, не по-детски.
Детским оставалось только ее лицо.
Его видели все. Любой швед может оживить в памяти лицо Паулы. Прелестное большеглазое девичье личико, как на рисунке Пикассо «Дракон и девушка».
И что происходило с ее голосом, я не понимал. Когда мы разговаривали, я не слышал, чтобы он как-то изменился. Но пела она теперь с едва ли не пугающей дерзостью. По-моему, я обратил на это внимание во время всенощной под Рождество в тот год, когда ей сравнялось десять. Она пела «Хвалебную песнь» Бетховена. И вдруг оказалось, что поет она о себе, ее голос сам по себе был посланием, и оно гласило: для меня нет ничего невозможного.
«Она грядет в победном блеске славы, вершит свой путь блаженна, горделива, вершит свой путь блаженна, горделива».
Двадцатого мая следующего года Паула зашла ко мне. Дело было вечером, я только что окантовал репродукцию мунковского «Крика» и держал ее в руках, и Паула сказала:
— Я уезжаю в Стокгольм.
Я молчал, не понимая, что она имеет в виду.
— Я не могу оставаться здесь, — сказала она. — С моими способностями нужно жить в Стокгольме.
Она действительно так и сказала. Она не была жертвенным агнцем, по крайней мере в ту пору.
— Буду жить у дяди Эрланда, — сообщила она. — Он обо всем позаботится. Так что не беспокойся. Это необходимость, вот и все.
— Конечно, — сказал я. — Все будет хорошо.
Если б я понимал, что происходит, я бы в тот вечер открыл черный ларец, пересчитал семейные капиталы и отнес матери Паулы. Во всяком случае, мог бы попытаться. Пусть даже с опозданием. Но я ничего не понимал.
~~~
Мать Паулы просто-напросто продала ее дяде Эрланду. Они составили целых три соглашения, то есть составил, конечно, он, она только подписала. Первым из них она передавала ему все свои права в отношении Паулы. Второе устанавливало, как будут распределяться доходы: семьдесят процентов ему, двадцать — матери Паулы и десять — самой Пауле. Эти десять процентов будут выплачены Пауле в день ее совершеннолетия. Третье соглашение касалось прав на воспитание Паулы, которые полностью переходили к нему. Он отвечал за ее благополучие и школьное образование. Мать Паулы получила десять тысяч крон аванса. И сказала:
— Я не должна думать о себе и своих чувствах, я обязана сделать все возможное для Паулы и ее будущего, а потому вынуждена принести эту жертву, хотя мое материнское сердце разрывается.
Я стараюсь не писать о том, что и так уже всем известно.
А потом мать Паулы всю ночь плакала от переживаний.
Вот тогда-то, собственно говоря, Паула и стала Паулой.
Выходит, он мотался сюда не затем, чтобы спать с матерью Паулы. Впрочем, может, и спал тоже, но как бы заодно, мимоходом. Приезжал он ради Паулы, доглядывал за нею, бдительно следил, чтобы никто другой ее не увел.
Моя мама не выбрасывала старые журналы, а складывала их на чердаке. И однажды вечером, уже после отъезда Паулы, я поднялся наверх и разыскал тот номер с дядей Эрландом, ну, где он хоронил какого-то поп-музыканта. Вдобавок там было напечатано интервью с ним, которого ни мама, ни я тогда не заметили.
Мы понятия не имели, какой он выдающийся и знаменитый, а притом скромный и деликатный. Его знают все, писал журналист, хотя бы по имени, пусть даже это имя отнюдь не громкое, ведь он помощник и устроитель, который остается в тени, при любых обстоятельствах. Ему, дескать, просто нравится помогать людям, натура у него такая. Большей частью он помогал покупать и продавать футболистов и поп-музыкантов, хоккеистов и художников, а не то и оперных певцов, литераторов и чревовещателей. Ничто, по его словам, не может сравниться с куплей-продажей талантов.
В первом письме мать Паулы написала ему: «У меня есть маленькая дочка. Я совершенно уверена, что она тебя заинтересует. Хорошо бы тебе приехать и посмотреть на нее».
Это письмо мы с Паулой нашли много позже. Оно и сейчас у меня.
А он всегда был легок на подъем, готовый в любое время ловить оказии, шансы, выгодные возможности. Оттого и приехал.
Мне познакомиться с ним не довелось. И в этом незатейливом отчете он упомянут лишь там, где иначе нельзя.
О том, что с Паулой было дальше, можно бы, в общем, и не писать. В Швеции нет второго ребенка, который достиг бы такого успеха. Ей и двенадцати не исполнилось, когда субботним ноябрьским днем она впервые выступила на телевидении в развлекательной семейной передаче. Так все и началось. Позднее, в пятнадцать лет, она попрощалась со сценической карьерой и одновременно с детством. По радио до сих пор передают ее тогдашние записи, и все, кто их слышит, замирают, затаив дыхание, и говорят: «Слышишь? Это Паула!»
Когда кто-то из музыкальных критиков сравнил ее голос с пламенем автогена, он, разумеется, имел в виду не шипение горящего газа, а блеск прозрачной струи огня. Музыка отображает саму первозданную волю, говорит Шопенгауэр. Я часто думаю об этом, слушая ее тогдашние записи — обработки Шуберта, Шумана, Малера в стиле кантри или рока либо мелодии, написанные для нее поп-композиторами, по заказу дяди Эрланда.