И правильно — израильтянину ничего нельзя доказать, если он сам этого не захочет: у него израильская изобретательность, и в его личной реальности причинно-следственные связи могут быть устроены совсем не так, как в твоей. Вот в Тель-Авиве на богемной улице Шенкин крошечного роста рыжеволосая красавица на крайних сроках беременности выбирает себе свадебное платье. Вокруг нее бегают мама, сестра, лучшая подруга и продавщица уникальной разновидности, встречающейся только в Израиле: она не камелопард Даня, деньги для нее — тьфу, она хочет, чтобы покупателю было счастье. Особенно, понятно, чтобы было счастье невесте на сносях. Ей все хотят счастья, этой невесте, потому что с ее интересным характером счастье бы ей очень, очень пригодилось. Невеста рыдает, отбрасывая платья одно за другим. Платья падают на пол с каменным стуком. «Я в этом толстая! — кричит невеста. — Я в этом толстая!..»
При этом никакая изобретательность в мире не умеет эксплуатировать реальность так, как это делает израильская изобретательность. Каждый гвоздь идет в дело, каждое лыко — в строку. Приходишь на ежегодный фестиваль в Хуцот а-йоцер — уникальное иерусалимское пространство, заполненное художественными магазинами и мастерскими. Каждый год ты на этот фестиваль приходишь, и каждый год там стоит у самого входа чувак, торгующий хлипкими деревянными дудочками. Дудочки умеют издавать довольно невзрачное чириканье. Каждый год ты приходишь, и каждый год там есть эти дудочки, и каждый год они стоят три шекеля. И в этом году приходишь — есть дудочки! И табличка: «Twitter — 15 shekels». И толпа стоит, заводит себе твиттер.
Или, скажем, ездит вечерами по Кфар-Сабе мужик с отличным таким велосипедом, явно собранным из трупов других велосипедов и одушевленным этого самого мужика горячим любящим дыханьем. Вместо руля — еще одна пара педалей. Сначала ты думаешь, что это для красоты. А потом мужик доезжает до фонаря — и видишь, что на этом руле черная собачка сидит и тоже лапками педали крутит. И не знаешь даже, что сказать. И думаешь: «Где-то у мужика в спине точно есть дырка, куда собачка пять шекелей бросает перед выходом из дома. Или десять».
Или, например, видишь на блошином рынке в старом Яффо группу рачительных американских туристов, осторожно заглядывающих в сложенную из фанеры лавочку, тускло поблескивающую чьими-то заблудившимися сокровищами. «У нас потрясающие цены, потрясающие! — с нажимом клянется зазывала. — Знаете, какие у нас цены? От одного шекеля!» «От одного шекеля?» — ахают туристы. «Да, от одного шекеля!» — «А что есть за шекель?» — «За шекель все кончилось». Не думала же ты, реальность, что сможешь укусить израильского изобретателя за язык? Нет, она не думала. Она уже давно не знает, что думать. Она смирилась.
Если бы не израильская изобретательность, израильские отношения с реальностью очень походили бы на русское «авось». Израильтяне привыкли быть готовыми ко всему и по мелочам не парятся. Однако русское «авось» предполагает, что кривая сама как-нибудь вывезет тебя из очередной переделки, а израильское «авось» — деятельное: оно не ищет решений, зато ищет способ расцветить эту самую кривую. Украсить ее каким-нибудь бантиком.
Вот через шоссе у больницы «Левинсон» в Раанане переезжают две инвалидные коляски, в каждой сидит огромный суровый человек начальственного вида. На обоих начальственных людях веселенькие больничные ночные рубашки, завязанные на спине веревочками. Кроме рубашек — носки и кроссовки. Больше ничего. Весело болтаются из стороны в сторону притороченные к креслам капельницы. Под полное эмоций бибиканье водителей непреклонные пациенты в колясках продолжают свой путь: они едут на другую сторону шоссе за шоколадками. Следом за ними, лавируя среди машин, несутся длинными прыжками три санитара: «Йони! Эли! Йони, №;%;%!» Переглянувшись, оба колясочника останавливаются. Оба они — генералы ВВС, они не привыкли, чтобы младшие по званию так себя вели. Они дают санитарам сократить дистанцию. Один генерал берет за руку белого от ужаса и сияющего от пота санитара и ласково говорит ему: «Орен, не надо так быстро бегать. Тебе вредно так быстро бегать. У меня же вот тут (легонько хлопает себя по левой стороне груди) кардиостимулятор. Ты купи себе какой-нибудь пульт от старого телевизора и принеси мне, у меня племянник в MAMPAМе[6], он тебе его за две минуты перепаяет. Если я тебе нужен, ты только кнопку нажми — и у меня вот здесь сразу тук-тук-тук, тук-тук-тук. Не бегай по жаре, Орен, — ты еще, чего доброго, в больницу попадешь». После этого генералы разворачиваются и продолжают свой непреклонный путь к шоколадкам. Сияет солнце, гудят автомобили, и если Орен продолжит вот так стоять посреди трассы с разинутым ртом, он попадет в больницу гораздо раньше, чем генералы вернутся.
Но одна из главных вещей, которую обеспечивает жителям Израиля их отдельная, ни на что не похожая изобретательность, — это постоянное чувство изумления результатом; изумления реальностью, которую эта изобретательность в конце концов создает. В одной очень известной маленькой лавочке на улице Бен-Йегуда в Иерусалиме продаются копии старых израильских плакатов, в том числе — совсем старых, послевоенных. В качестве рекурсивной рекламы всего заведения на двери висит плакат конца пятидесятых годов, ласково зазывающий туриста посетить Эрец-Исраэль: все ее удивительные города, молоко и мед, горы и пустыни, красавицы с винтовками, пальмы с финиками, верблюды с такими настороженными мордами, как будто к ним только что подступались, размахивая десятью шекелями, особенно страстные дети. Словом, богатая израильская фауна. На переднем плане — крупный гордый израильский еврей в профиль указывает длинным пальцем бывшего варшавского пианиста, а ныне вольного киббуцника, на большую карту Ближнего Востока. И вот в жесте и взгляде этого еврея есть, хоть убей, что-то совершенно ошеломленное. Что-то такое, отчего зрителю сразу становится понятно: стоит он перед этой картой, недоверчиво дотрагивается пальцем до того места, где уже десять лет как существует молодое ивритоязычное государство, и тихо, потрясенно шепчет: «№;%;№;!..» И немедленно вспоминаешь сумасшедшего гениального программиста, с которым тебе довелось работать в далекой юности, когда трава была зеленее, самооценка выше, а парсеры изящнее. В четыре часа утра, в лаборатории, заваленной огрызками пиццы, этот программист смотрел на работающий кусок кода и шептал: «Это сделал я!.. Это сделал я!..»
Говорят, позже он служил в МАМРАМе, а еще позже женился на очень красивой рыжей девочке, а сейчас работает в каком-то загадочном военном ящике и пишет научную фантастику.
Памятливые страусы
Вечно помнит завет Свой, слово,
[которое] заповедал в тысячу родов.
(Пс. 104:8)
— Ах, — говорит тебе изумительная семидесятилетняя старушка уникальной израильской породы (из тех старушек, которые в молодости служили в «Пальмахе»[7], а теперь являются главной аудиторией неброских, чудовищно дорогих бутиков в Рамат-Авиве[8]). — Ах, это я, я во всем виновата! Он был такой красавец, такой красавец, даром что небольшого роста. Он был весь как из дерева выточен, с такой полированной кожей! Я знала, конечно, только немецкий, я приехала в Эрец-Исраэль совсем одна, вы же понимаете, мне было шестнадцать лет, это был сорок восьмой год, самое начало декабря. Я ради него выучила арабский. Я говорила на арабском лучше, чем на иврите, потому что это же любовь, вы же знаете, как это бывает. Но при этом у нас в киббуце под Тель-Авивом был такой молодой человек, еврей. На десять лет меня старше, он казался мне таким взрослым! Я разрывалась! И вот настал день, когда я сказала: «Махмуд, мое сердце не с тобою». Он посмотрел на меня — долго смотрел! — и ушел. А ночью мой друг, еврей, разбудил в палатке меня и мою подругу и сказал: «Девочки, берите винтовки, напали на район Ха-Тиква!»[9]. И мой Махмуд был во главе этого нападения, понимаете? Он мне мстил, он ненавидел меня. Это я во всем виновата! — вздыхает старушка, нежно покачивая точеной головкой.