Карманных денег на поездку более чем достаточно, даже если меня занесет дальше Сан-Диего. А если вернусь домой и увижу, что Рози сменила замки и выглядывает из-за штор вместе с моим заместителем – гиена со сторожем в зоопарке, – покатываясь со смеху, как в детской книжке со счастливым концом?
«Наконец, нехороший бродяга вернулся домой, думая, что его встретят с распростертыми объятиями. Но вместо того только жалобно простонал: Рози не одинока».
Вот какие мне рисовались картины. Через этот мост я перейду позже, даже если он подо мною провалится и Рози с дальнобойщиком помашут на прощание из моторной лодки, оставляя за собой пенистый след.
– Пока, задница! – крикнет Рози. – Благодарю Тебя, Боже, от всей души, черт возьми!
Я выезжал из Гузберри, гадая, не сама ли Рози прислала письмо, чтобы таким ловким образом безболезненно со мной расстаться. Не оказался ли я загазованным пациентом дантиста, видящим наяву черно-белые сны, которые она наслала тем самым письмом? Моя жадная страсть к кино ей отлично известна, наверняка догадалась, что я готов с головой погрузиться в какой-нибудь фильм. После моего отъезда мигом подыщет нового мужика и либо приберет к рукам хижину, либо спалит дотла, предоставив мне разгадать ее замысел, когда будет уже слишком поздно. Впрочем, трудно поверить в разрыв нашей связи. В конце концов, именно Рози меня привязывает к спинке кровати.
– Я люблю тебя, Порги, – сказала она, а Рози крайне редко выговаривает слово «люблю».
Пожалуй, мне нравилось, когда она меня тискала, и я одновременно за это ее презирал. Сидел в вертящемся кресле с ненавистью к происходящему, хотя время от времени наслаждался скачкой и даже жалел всадницу.
Я становлюсь параноиком. Рассуждаю по законам романа, которых не признает окружающий мир. Мир никогда не напишет: «Конец», – существует по-прежнему, без конца расширяясь в площадку для натурных съемок, которая простирается на двадцать четыре тысячи миль вокруг и вглубь на шесть футов. Под микроскопом пространство между двумя пальцами окажется крупнее и сложнее в сто раз. Кое-кто сужает и ограничивает съемочную площадку. Я тоже безуспешно пробовал. Все представляется одинаково возможным и даже одинаково правильным.
Рози удерживала меня на месте, а я был в нашей хижине несущей балкой. Возможно, после моего отъезда она обнаружит, что крыша течет.
– Рози никуда не денется, – сказал я себе, стараясь усмирить собственную фантазию.
Переночевал я в маленьком мотеле у хайвея. Люблю отели… особняки для путешественников с горничными и дворецким за стойкой. Мотели – временные гетто, полные домашней грязи и пыли. Снял бы номер в отеле, но не мог себе позволить с такими деньгами в бумажнике, по крайней мере, пока не выяснится, сколько продлится мое путешествие. Постель, в которой я теперь спал, постелила Рози. Хорошо, что у меня нет с собой микроскопа.
Я забрался под покрывало и впервые за многие годы почувствовал себя в кровати просторней, чем надо. Без Рози она превратилась в первоклассную пустую хижину. Обычно я лежал к ней спиной, держась одной рукой за край матраса, памятуя о тяготении, словно гимнаст. Порой она переворачивалась, сталкивая меня с гимнастического бревна. Я тащился к дивану, окруженному ореолом бессонницы. Теперь кровать в мотеле стала тем самым диваном, одиноким, безлюдным. Как бывший олимпийский гимнаст, я понятия не имел, что с собой теперь делать.
Покосился на телефон. Ясно – Рози звонить не надо. Если ее разбудишь, она возопит с отчаянным гневом Иова:
Поднимайтесь в гору, дети,
Здесь не оставайтесь ни за что на свете.
Если нам с Томом не встретиться уж никогда,
Я посмотрю в день Страшного суда,
Как Джон Томас жарится у вечного огня,
Молится, криком кричит, вспоминая меня,
А Господь милосердный подбрасывает угля.
Ох, это будет великий день!
Господи, мать твою, великий день!
Дядя Том попадет в львиное логово, продолжая молитву,
Ангелы Господни откроют львам пасти, благословив на битву.
Ох, это будет великий день!
Господи, мать твою, великий день!..
Мне были хорошо известны эти переписанные стихи. Сто раз слышал, как она их распевала.
Поэтому превратился в собственного сержанта, обучившись этому искусству на заводе. Когда меня под железным небом сверлил в ритме вуду индустриальный шум черной мессы, я повторял про себя: «А ну-ка, рядовой, шагом, шагом, кругом, иначе получишь пинок в зад сапогом!» Если не помогало, перемешивал в голове мысли столовой ложкой, изо всех сил вспоминая стих, заученный дома по книжке:
Вперед, пахарь, и помни, что надо без страха и лени
Пахать ради будущих поколений.
Не медли, не оглядывайся, смотри, что впереди,
Глубже, прямее борозду веди!
Я вспоминал его, борясь с желанием звякнуть Рози. Вспоминал и предчувствие, будто бы с увольнением с завода все мои беды кончатся. Наверняка каждый мечтает радостно плыть по залитой солнцем речке под тихое пение юных сирен. Потом о дрейфующей в лагуне яхте, свадьбе на борту. Потом о плоте, где нет места супружеской паре, который снова выплывает из бурных вод в тихие. В заключение о корабле на пенсионном якоре, где не допускается никаких игр рискованнее шаффлборда.[9]До той самой реки все стремятся добраться, пока не умрут, потому что, в какую бы даль ни заехал, как бы ни стремился, до нее остается множество миль, как будто она старается уклониться от встречи.
Позвонить? Разумеется. Но не Рози, а матери. Она по-прежнему живет в Мичигане, на севере, куда умчалась после исчезновения моего отца, в городке с винным магазином и церковью. Ей больше ничего не нужно, кроме церкви для покаяния в воскресное утро и винного магазина для семи вечеров в неделю. Из-за разницы во времени не должна еще спать. Поэтому я набрал номер.
– Ал-ло-о, – протянула она до того неразборчиво, что стало безоговорочно ясно: в дым пьяная.
Я отдавал себе отчет, что по мичиганскому времени звоню после заката, служившего выстрелом стартового пистолета, которому она повиновалась настолько беспрекословно, что в летние месяцы опрокидывала первую рюмку не раньше десяти вечера, даже если ее уже всю трясло.
Зачем звоню – за утешением? Не может она меня утешить. Мать стояла на стороне политиков, настаивавших на новом вторжении во Вьетнам, и просто ради собственного удовольствия уничтожила бы весь вьетнамский народ вместе с китайцами, японцами и корейцами. Держала в позолоченной урне пепел сожженного вьетнамского флага.
– А-а-л-ло-о…
У меня чуть раскосые азиатские глаза. Странный мальчик. Остался безымянным на попечении так называемой матери, когда отец вместе с Сан покинул штат Мичиган и исчез. Вернувшись в США, отец ушел со службы в самоволку. Может, они во Вьетнаме, а может быть, в Калифорнии. Остается гадать, мать ли его довела, или он довел ее до сумасшествия. Я был просто очередным снесенным яйцом, причем меня высиживали и петух, и курочка. Только им известен ответ на один загадочный вопрос.