Тут с работы, из банка, пришел отец. Я слышал, как он, по обыкновению, поставил на пол портфель, вымыл руки и сменил рубашку. Скоро они позвали меня, я пошел на кухню, сел с ними за стол.
— Где ты был? — спросила мама.
Наверно, здесь следовало бы в точности описать, что у нас было на обед в ту среду, 10 сентября 1965 года; о эти бесконечные литературные меню, которым якобы полагается сделать достовернее портреты меланхоличных мальчишек из послевоенного Осло, Норвегия, о эти питательные и постные метафоры, которым полагается акцентировать особенности той эпохи нашей истории, а именно трезвость, бережливость и неприхотливость, сиречь добродетели, давным-давно осмеянные и выброшенные на свалку, и не в последнюю очередь описания простых гастрономических радостей, ради которых семьи в строго определенные часы собираются за столом и которые придают суткам собственный ритм и план, — все это должно пролить свет на тяжкий крест домашних хозяек: попробуй приготовь семь разных обедов каждую неделю, подобная задача требовала невероятной изобретательности и смекалки. Всякая трапеза — новая выдумка, основанная на реальной истории, то бишь на картошке. Но сказать по правде, я не помню, что было у нас на обед. С какой стати чуть не полвека хранить в памяти, что мы ели на обед в один из великого множества будних дней? Разве памяти больше нечего хранить? Впрочем, если такое объяснение кого-то не устраивает, смею утверждать, что ели мы, скорей всего, рыбную запеканку, а пили воду, это точно, воду мы пили каждый день, кроме воскресенья, когда отец пил пиво, мама — вино, а я опять-таки воду; на десерт же, вероятно, был кефир с ложкой сахарного песку, ну а коли и этого недостаточно, могу назвать еще подчерствевший миндальный пирог с минувшей субботы, который мама позднее сервировала с кофе. И спорить со мной бессмысленно. Ведь этот обед в среду 10 сентября 1965 года на Август-авеню начисто стерт из памяти и архивов. Есть мне вообще не хотелось.
— У себя в комнате, — ответил я.
— Не ври. Опять бродил по улицам и мечтал?
— Я нашел работу.
— Работу? Какую?
— Курьером устроился к Финсену, в магазин «Флора».
Мама с отцом переглянулись. Такие взгляды — совершенно особый язык, грамматика легких движений лица, понятная лишь старым супружеским парам, когда же оба они или один из них умирают, исчезает и этот язык, мимический лексикон закрывается, ведь у каждой пары свой диалект, и чтобы говорить на нем, требуются двое, к примеру, у одних приподнятая бровь равносильна восклицательному знаку, а у других — двоеточию, опущенное веко может означать у одних домашний арест, у других же — прощение. Я не стал вмешиваться в безмолвный разговор. Наконец мама сказала по-норвежски:
— Лишь бы это не мешало школе.
— Я буду работать три дня в неделю. После уроков.
Отец налил воды в мой стакан.
— А на что ты потратишь заработанные деньги?
— На фендеровский «Стратокастер».
— Как-как?
Я глубоко вздохнул. Ничего-то они не знают. И даже не догадываются, что не знают, пока не скажешь им аршинными буквами.
— Это электрогитара.
Они опять переглянулись. Мама провела пальцем по щеке и приподняла левое веко. Отец осушил стакан и повернулся ко мне:
— А зачем тебе электрогитара?
Я вправду должен отвечать? Есть же предел тому, о чем позволительно спрашивать, а о чем нет! Или в этом городе таких пределов не существует? Лучше бы они продолжали свой безмолвный разговор на языке взглядов.
— Чтобы на ней играть, — сказал я.
— Но ты ведь не умеешь играть на гитаре, — возразил отец.
Я мобилизовал все свое терпение и доброжелательность.
— Не умею, пока не заведу гитару. Потому и хочу купить фендеровский «Стратокастер».
Отец взял в руки нож и вилку и снова положил их.
— Может, стоило бы потратить деньги на что-нибудь полезное?
Я тоже положил нож и вилку.
— На что, например?
— Например, на энциклопедию.
— У меня уже есть энциклопедия.
Отец рассмеялся.
— Я имею в виду солидную энциклопедию. В двенадцати томах. Настоящую! Где написано все, что тебе нужно знать. От А до Я.
Я поблагодарил за обед и вернулся к себе в комнату. Сел за уроки, но, как ни старался, забывал первую фразу, едва начинал читать вторую. Бьёрнстьерне Бьёрнсон и Сигрид Унсет получили Нобелевскую премию по литературе. Хенрик Ибсен ее не получил, наверно, потому, что подолгу жил за границей, точнее, в Италии, и с такого расстояния не всегда смотрел на Норвегию благодушным взглядом, по всей вероятности, считал, что видит нас, норвежцев, тем отчетливей, чем дальше уезжает от холода, который нам поневоле приходится терпеть. Это я не очень понял. Надо запомнить. Однажды он написал, что Норвегия — свободная страна, населенная несвободными людьми. Может, по этой причине улица его имени расположена вроде как на задворках Осло; коротенькая, невзрачная, она никак не вязалась с его творчеством, могла разве что сойти за скверную декорацию. Позднее в его честь назвали многоярусный гараж, совсем уж паршивое место, пригодное аккурат для съемок второсортных малобюджетных фильмов, учтивое оскорбление, хитроумный намек, вроде того как жилой платформе в акватории экологического рыболовства присвоили имя Александра Хьелланна, каковое она и носила, пока вечером 27 марта 1980 года не опрокинулась в море, когда все ее обитатели сидели в двух кинозалах и смотрели, как мне кто-то рассказывал, «За пригоршню долларов» с Клинтом Иствудом. Писатели в Норвегии должны приносить пользу, тем или иным способом. Все это, понятно, не входило в мой тогдашний урок. Потому что еще не случилось, а неслучившееся в учебный материал включить невозможно. Учебный материал объемлет только уже случившееся. Зато я прочитал, что Кнут Гамсун тоже получил Нобелевскую премию по литературе, за «Плоды земные», в 1920 году, однако, увы, во время войны он стал на сторону немцев, а даже сотня великих романов не способна оправдать уникального норвежского нациста, и в Осло вообще нет ни одной улицы его имени.
Я закрыл учебник по истории литературы и вдруг услышал «Do you want to know a secret» — в соседнем доме, где я никого не знал, играло радио. Не может быть. И все-таки может. Песня звучала не только во мне, как музыкальный мираж, оазис гитар, ударных и голоса. Потом радио выключили, а я продолжал петь, беззвучно, про себя: «Do you promise not to tell». По-прежнему шел дождь. Фьорд все ближе придвигал темноту. Вдруг белая вспышка молнии наискось прошила небо. Бог воткнул штепсель в розетку. Дождь был электрический. Я лег в постель. Зашла мама, пожелала доброй ночи. В темной комнате она работала некоторое время назад. Руки казались нормальными, шершавыми, словно листья. Отец сидел в столовой за своим рабочим столиком, суммировал цифры. В газетах сплошь статьи про валюту и извещения о смерти. Заснуть не удавалось. Дом распахнул все свои стены, пол и потолок и, не спрашивая, хочу я или нет, увлекал меня вниз, в смутность своих закоулков. Гундерсен — его наградили прозвищем Бутылочное Горло, метким, конечно, но длинноватым, мимоходом не выговоришь, поэтому он так и остался Гундерсеном, — ковылял по комнатам наверху. Он тут был не единственный. Я уже упоминал Свистуна и Тома Кёрлинга. Том Кёрлинг — самый старый в доме — предположительно имел честь в 1931 году привезти в Норвегию кёрлинг, странную и трудную игру, или, как считают иные, вид спорта, во всяком случае так утверждал он сам, и никто не видел причин ему возражать. Свистун упражнялся, готовясь к европейскому чемпионату по свисту в Валхерене, Нидерланды. Этим он занимался последние восемнадцать лет. Чем доводил нас и большинство остальных до исступления. И если мое повествование позволит, я не пожалею для них места, поскольку они, безусловно, этого заслуживают, но пока я не знаю, как получится. Тогда я точно знал, что с превеликим удовольствием предпочел бы избежать разговора с отцом, состоявшегося за обедом. Я уже не чувствовал, что мое назначение исполнилось. Оно по-прежнему оставалось неясным. Фрагменты моего пазла лежали рассыпанные в беспорядке.