Старший выпустил дым из ноздрей и зевнул. Он держал сигарету скрюченными пальцами, пряча ее в ладони, словно прикрывая от сквозняка.
— Два пильзенского, три «Экса» и одна упаковка старого в бутылках.
— А тара?
— Стоит внизу в подвале.
Они бросили окурки на мостовую и растоптали их. Старик видел, как молодой идет в направлении пивного погребка. Старший, насвистывая какую-то песенку, достал из кармана перчатки, вытер лоб и пошел на улицу. Было слышно, как он завел мотор и сдал назад. В подворотне показался зад грузовика. Раздался противный скрип тормозов, эхом отдавшийся в тесном каменном пространстве двора.
Водитель вышел из кабины, подошел сзади к кузову, откинул полог брезента и подтянулся на заднем борту. Серебристо поблескивавшие бочки были пирамидкой сложены в кузове, к брезенту веревками была привязана башня из коробок с бутылками.
В отверстии грузового люка на мгновение показалась голова молодого. Послышался глухой, смешанный с тихим звоном бутылок, скребущий шорох ящиков; потом шум усилился; второй все это время стоял у люка и ждал. В пивной погреб вела крутая винтовая лестница. Маленькая, цвета пыли, крыса вынырнула из трещины свода подвала, стремительно метнулась на ступени, прошмыгнула мимо ботинок молодого, который, медленно переставляя ноги, поднимался наверх, сделала два нервных узких круга и так же стремительно исчезла.
Какое-то время эти двое выгружали из грузовика бочки и рядком ставили их у входа в люк.
— Ты можешь представить себе такую вещь со своей женой? — спросил младший.
Он уперся локтями в бедра, не отрывая взгляд от переполненных мусорных контейнеров у входа в ресторанчик.
— Это ты о чем?
Старший напарник держал на коленях скоросшиватель и, вооружившись шариковой ручкой, сверял список.
— Твоя жена в уезжающей машине с пулеметом в руках.
На мгновение наступила тишина. Старший, водитель, ничего не ответил, лишь оторвал взгляд от списка, высоко вскинул брови; потом оба рассмеялись и направились в дом мимо входа в подвал. Он посмотрел сначала им вслед, а потом на пивные бочки. Сверкавшие бочки ослепляли, если не отрывать от них глаз, они были покрыты нестерпимо блестящими на солнце царапинами, составлявшими вязь никому не ведомых тайных письмен.
С колокольни раздался звон. Что-то было очень важно, что-то надо было сохранить в памяти, но старик никак не мог вспомнить, что именно.
Что-то всегда оставалось от таких ночей, как эта. Дерево, часть военной формы или вот теперь пулемет. Потом он обычно весь день видел этот предмет, как будто нарисованным в безмерной пустоте — когда закрывал глаза. Он глядел на такие предметы, как на нечто, что он, должно быть, просмотрел или уничтожил. Как нечто, рвавшееся к нему с какого-то мнимого края, края его бытия. Край же этот был всегда пугающе близок, хотя все эти годы старик надеялся, что долгая жизнь должна увести его подальше от края, туда, в безопасную середину, где так уютно пребывает большинство.
Он подумал о похищении, о котором говорили люди из пивного грузовика. Да, старик тоже о нем знал. Портреты террористов уже много недель красовались на стенах домов, а в новостях регулярно показывали фотографию жертвы — толстого мужчины в роговых очках. Ведущая телевидения, сообщившая о похищении, была одета в черное, и это показалось старику излишним — как будто заложник был уже мертв.
Он попытался встать, но это оказалось нелегким делом.
Боль в пояснице, кажется, прошла, но старик вспотел, пластырь неприятно лип к спине, и очень хотелось пить. Он протянул руку за спину и, стиснув зубы, сорвал пластырь.
Взгляд его скользнул по будильнику на ночном столике, старик взял его и принялся нетерпеливо заводить, оскальзываясь пальцами о гладкий холодный стерженек. Он тряхнул часы, в механизме что-то щелкнуло, и звук этот вызвал у старика приступ раздражения. Он хотел знать время, не было больше сил переносить бесконечность ночи; он жаждал окончания тупой, пожиравшей действительность смеси изнеможения и ожидания, на какую обрекла его ночь. Он тряхнул будильник еще раз и прислушался. Раздалось долгожданное тиканье, внутри, в механизме, снова пошло невидимое время.
В семь часов приехали дорожные рабочие. Увидеть их из окна спальни он не мог, но зато отчетливо слышал, как подъехали машины, как захлопали двери, как зазвенели молотки и кирки, брошенные из кузовов на тротуар. В утренней тишине кто-то громким и недовольным голосом выкрикивал распоряжения. По улице тянули новые электрические и телефонные провода, для чего снесли половину тротуара, часть людей осталась перед домом заканчивать траншею, а часть отправилась копать дальше — к мосту. Скоро все были на своих местах. Потом двое рабочих, стоя на коленях, до наступления вечера укладывали брусчатку; старика впечатляло, как они возились внизу, помещая камни в размеченные тонким нейлоновым шнуром гнезда, люди выглядели сказочными великанами за эфемерным плетеным заграждением. Он обычно долго смотрел на них, наслаждаясь игрой их умелых движений; сейчас он вспомнил их искаженные жарой и усилием лица, их обнаженные торсы, на которых солнце прошедшего дета оставило неповторимый пейзаж загара, ожогов и белого контура маек. Но обычно это бывало позже, а до этого водитель «Еды на колесах», югослав, привозил старику обед. В последнее время он давал этому человеку чаевые, и тот сносил вниз его костыли, так что старик сразу после полудня оказывался на улице. Но в общем-то это ничего не значило, он теперь не уходил далеко.
Да и когда он далеко уходил?
Вопрос возник беззвучно, как ночной кошмар. Старик положил руку на грудь и провел по волосам, ощупывая их от кончиков до корней, ощущение было не из приятных.
До Потсдама он жил в Берлине. Ребенком он часто сиживал на улице перед домом, где проживал тогда с родителями, — перед темным сырым домом с такими же темными задворками. Позже, в двадцатых годах, его снесли. Когда мальчику хотелось побыть одному, он брал маленькую табуретку и искал уединенное место на улице. Вот он сидит на деревянной табуретке и смотрит на свои голые ноги. Весна. Мальчик думает о географическом атласе, куда вчера ему позволил заглянуть учитель. Особенно хорошо запомнилась ему карта в середине большой книги, вне уроков запертой в ящике учительского стола, — карта Европы, физическая. Самое большое впечатление на него произвели Уральские горы, он и сам не понимал почему, видимо отчетливостью и прямолинейностью своих высот.
Старик открыл рот. По комнате расползалась странная духота. Он застонал и, прижимая ладони к груди, ощупал ее, словно надеясь обнаружить в ней отверстие. Но нащупать удалось лишь жесткие ребра и ямочку, в которой лихорадочно билось сердце.
Семь часов тридцать минут.
На кухню, в ночной рубашке, выходит жена хозяина гостиницы. Женщина явно чем-то раздражена. Старик задумывается, отчего он об этом догадался. Их разделяет слишком большое расстояние, чтобы он мог рассмотреть черты ее лица. Женщина достала нож из ящика кухонного стола, что-то быстро порезала и разложила в пластиковые коробочки. Движения ее были быстрыми, но словно разделенными на части; она уронила нож, и лезвие со звоном ударилось об пол. Женщина оборачивается к стеллажу и берет с него две кухонные тряпки, обматывает их вокруг ручек стоящей на газовой плите кастрюли, потом наливает воду в две чашки, стоящие у плиты. На кухню вошла старшая из дочек. Мать оборачивается к ней и бросает перед нею на стол что-то, что уже давно держит в руке. Это цепочка. Девочка вздрагивает и хватает цепочку. Видно, что ребенок молча затаил дыхание.