— Ладно, ладно, Алисе. Нам остается только одно, — прошептал я.
Она подняла на меня глаза и улыбнулась своей самой прекрасной улыбкой.
— Бежим отсюда, — закончил я. — Сейчас же!
Мы развернулись. И по-прежнему торжественно зашагали обратно, прочь от алтаря, прочь от замечательного жениха. Совершенно сбитый с толку церковный служка открыл перед нами двери и выпустил нас на волю. Прежде чем гости опомнились, мы уселись в «фольксваген».
— И куда мы теперь поедем? — спросил я ее.
Алисе расхохоталась.
— Папа, я тебя обожаю! — сказала она и положила голову мне на плечо, когда я завел машину и мы тронулись. — Правда-правда, я так тебя люблю!
Вот и сегодня у нас опять такой день, когда надо идти в церковь, точнее, в крематорий. Теперь это связано со Стеллой. Следующие похороны, на которые я попаду, будут моими собственными. Эта мысль приносит мне облегчение. Смерть меня не пугает. А вот Стелла боялась смерти и, может, именно поэтому старалась спрятаться от нее за повседневными мелочами. Хотя кто знает. Она была молода. У нее были дети. Две девочки — Аманда и Би, маленькая молчунья, ее Стелла родила от тщеславного дурака, которого выбрала себе в мужья.
— Тебе же никто не нравится, Аксель. У тебя все то старые ведьмы, то отвратительные, то лживые, то невыносимые дураки. Как ты там назвал Мартина?
— Тщеславный дурак.
— Ну объясни почему?
— Он легкомысленный.
— Так ведь и ты по-своему легкомысленный.
— Он неискренний.
— А ты-то сам? Ты — искренний?
— Он тебе зла желает.
— Если б ты знал, чего мне другие желают.
Я не боюсь смерти. Как-то очень давно отец убедил меня, что самоубийство — одно из основных прав свободного человека. Выход есть всегда. Я с детства знал, что выход всегда найдется! Отец так и покончил со всем, да еще маму с собой забрал. Хотела она этого или нет, я не знаю. Они исчезли в Троллхеймене, их тела нашли только перед самой войной. Мы, дети, к тому времени уже повзрослели и разъехались. Говорили, что они попали под оползень. Денег после них не осталось. От матери моим сестрам достались какие-то платья и дешевые драгоценности, а мне досталась люстра. Герд нравилась эта люстра. Когда мы поженились, Герд повесила ее в гостиной. Она говорила, что так и в комнате много света, и сама люстра сияет. «В отличие от меня. Я и сама не сияю, и другим от меня мало света», — сказала она. Я помню, как она сидела на полу под люстрой в своем голубом клетчатом платье, с наброшенным на плечи желтым свитером, с волосами, заплетенными в косу, и часами смотрела на эту люстру. Однажды ночью, когда Герд заснула, я выскользнул из кровати, осторожно прокрался вниз, в гостиную, встал на стул и одну за другой снял с люстры все стеклянные подвески, так что от люстры остался один голый каркас. На следующее утро Герд потребовала объяснений. Я не считал себя обязанным что-либо объяснять, о чем и сказал. Коробка с подвесками до сих пор лежит в подвале, рядом с шарманкой.
Стелла не хотела умирать. Она не хотела вот так просто упасть с крыши. В детстве мы то и дело падаем. Потом мы взрослеем и падаем уже нравственно, а не физически. Редко увидишь, как взрослый человек падает на улице или, например, в трамвае. Когда это случается, все чувствуют себя неловко — и тот, кто падает, и те, кто на него смотрят. Теряется коллективное равновесие. А потом приходит старость, и люди опять начинают падать. Теперь я падаю часто. Колени слабеют. Я поскальзываюсь на льду. Мои ноги ведут меня не туда, куда я хочу. Если я решаюсь выйти из дому, то больше всего я боюсь упасть. Упасть, сломать себе что-нибудь и показаться смешным. Стелла не прыгнула бы по своей воле. Не бросила бы детей. Непонятно вообще, что она на этой крыше забыла. Он ее заставил туда залезть. Оба они, и Стелла, и Мартин, были такими легкомысленными. Дурачились, как дети. Постоянно дразнили друг дружку и дрались. Щипались и толкались. То, что один столкнет другого, было лишь делом времени.
Аманда
О чем еще я не говорю Би.
Пример номер четыре: своих молодых людей я называю Снип, Снап и Снуте. Они об этом не знают. Они вообще не знают, что их у меня трое. Снип не знает про Снапа, Снап не знает про Снуте, а тот не знает ни про Снипа, ни про Снапа. Когда мне было тринадцать, груди у меня еще не было и молодых людей — тоже. У Марианне была грудь, но это понятно, она меня почти на год старше. Марианне была моей лучшей подругой. Однажды мы с ней зашли в мамину комнату и она разделась. Она сняла с себя все и встала перед большим маминым зеркалом, а я встала сзади нее, и мы с восхищением разглядывали ее грудь, кожу, ее длинные и светлые волосы, маленький животик, попу и ноги. Я сказала, что, будь я парнем, обязательно захотела бы с ней переспать. Я так сказала, но на самом деле мне хотелось дотронуться до нее, провести рукой по изгибам ее талии и бедер. Марианне стояла абсолютно голая перед большим маминым зеркалом, и вдруг она подпрыгнула от радости и выпалила: «Черт, какая же я красивая!»
По-моему, у нее это само собой вырвалось, потому что она сразу же очень покраснела и стала натягивать трусики и футболку.
Сейчас мне пятнадцать, и я тоже красивая, не такая, как Марианне, но все равно. А тогда, в большом мамином зеркале, я красивой не была. Иногда я надевала сразу несколько свитеров, чтобы не было заметно, что у меня нет груди. Мне казалось, парни, глядя на меня, будут думать, что я тепло одета. А не то, что у меня нет груди. Потом я поняла, что когда парни на меня смотрели, они вообще ни о чем не думали.
Би лежит рядом со мной на кровати, и я ей рассказываю, что мама падает, падает и никогда не упадет. И, пока она падает, с ней происходят удивительные вещи, ей попадаются удивительные люди и живые существа. Птицы, например. Они летят в теплые края. Они летят и не падают. В этом их отличие. Маме встречается белка, упавшая с дерева, и треска, которую выловил один мальчик и выбросил полудохлой на берег. Я объясняю Би, что для трески оказаться на берегу — такое же несчастье, как для белки — упасть с дерева. Би кивает и кладет голову мне на плечо. Я накрываюсь одеялом и накрываю Би. «Может быть, мама увидит нашу бабку, — говорю я. — Наверняка Бог уже давно выбросил ее из рая, она же была такой угрюмой и сердитой».
Аксель
Меня раздражает, что Монета Сёренсен всегда приходит в самый неподходящий момент. Конечно, мы с ней договорились, что она будет приходить в десять по четвергам, она так и делает, но для меня «в десять по четвергам» было и остается неудобным временем! Когда мы договаривались — а это было уже тридцать лет назад, — что она будет приходить ко мне убираться и стирать в десять по четвергам, я неохотно пошел на это. Мне бы было удобнее, если бы она, например, приходила в час дня по пятницам, когда я на прогулке. В двенадцать по понедельникам тоже было бы отлично, я как раз хожу в библиотеку Дейкмана[4]. И после одиннадцати по средам было бы тоже удобно: по средам я хожу за покупками, в банк и занимаюсь прочими делами. Но десять по четвергам — это самое неподходящее время, какое только можно придумать. По четвергам всегда случается что-нибудь непредвиденное. Например, сегодня мне нужно на похороны, мне нужно принять ванну и одеться. Исаака Скалда тоже хоронили в четверг. И дело не только в похоронах. По четвергам ко мне часто заходит Аманда, потому что в этот день у нее рано заканчиваются уроки. И уж чего я не хочу, так это видеть кислую физиономию старой ведьмы, от которой настроение портится и у меня, и у девочки. Однажды я пожаловался на это Стелле, и она, естественно, спросила, почему я не могу переговорить с этой каргой.