Какой прекрасный июльский вечер, теплый, долгий, наполненный счастьем разделенной дружбы. Спасибо, Даниэль, спасибо, спасибо, спасибо тебе за чудесную вечеринку!
оно пугает, пугает.
Эй, ребята, вы ходите по кругу.
Мы ходим по кругу.
Ах ты господи.
Жан
Я должна кое-что рассказать о моем друге Жане, потому что этот человек, лишившийся почти всех волос и расставшийся с большинством иллюзий, вбил себе в голову, что отправится вместе со мной в Россию. Что проделает хотя бы часть пути — ему хватит и короткого отрезка. Думаю, я знаю, почему он хочет вернуться в страну, в которой не был пятнадцать лет. Ее зовут Елена, и она вовсе не длинноногая блондинка, и не потрясающая красавица, какими считают русских женщин западные мужчины (бедняги судят по глянцевым журналам). Итак, в двадцать лет Елена не была белокурой дылдой. А «взрывоопасной» была, и жестокой, если мне будет позволено высказать свое мнение, хотя никто им не интересуется, и я не знаю, жива ли еще эта женщина.
В тот день, когда Жан сообщил, что хочет поехать со мной, если я и вправду решу вернуться в Россию, мы гуляли под ручку по кладбищу. Я как раз закрывала за нами ворота, когда Жан — он был уже внизу лестницы — вдруг сказал, что вернуться в эту чертову страну — неплохая идея. Вообще-то, он выразился грубее: в эту чертову гребаную страну. Пока я осторожно спускалась на высоких каблуках по поросшим мхом ступеням — Жан сразу сказал, что гулять на высоких каблуках нелепо, — мой спутник пустился в рассуждения о народных страданиях. О бедах народов, нуждающихся в герое. Жан разглагольствовал, бредя мимо могил по кладбищенской аллее. В тот момент, когда я снова взяла Жана под руку, он сказал, что это и моя проблема, после чего мы ускорили шаг, и его монолог превратил нашу прогулку в марш-бросок. Он стрелял по видимым целям — уничтожал народы, нищету, бывшую подругу, меня и моего дурацкого олигарха, «твоего арестанта класса люкс» — так он его обозвал тем майским утром.
— Ты говоришь это из-за Елены!
Я прервала поток критических замечаний Жана, назвав всего одно имя. Его лицо стало землисто-бледным.
— Заткнись!
Я не заткнулась. Елена, оружие массового поражения для повсеместного использования. В прошлой жизни, в Москве, Жан влюбился в женщину: она часто и звонко смеялась, а глаза у нее были темные, как миндаль от лучшего кондитера. Елена была музыкантшей — играла на виолончели, по мнению Жана, просто гениально. Он питал к ней пылкую страсть и тронул сердце Елены. Она привнесла в банальный роман извращенную жестокость, и Жан много лет ужасно страдал, потому что любил слишком сильно, а Елена пролила много слез, потому что любила недостаточно сильно. Я общалась с ними обоими и наблюдала за развитием их трагической истории. Сначала я познакомилась с Жаном — в Москве, в метро. Он меня спас. Это случилось очень давно, в дождливом июле. Я упала в обморок, выйдя из вагона метро на платформу. Причиной тому были усталость, обилие новых впечатлений, скудная еда и неумеренная выпивка. В тот день я гуляла по городу одна — моих знаний русского хватало как раз на то, чтобы разобрать названия улиц и остановок. Мои русские друзья жили далеко от центра, в тот день у каждого из них были занятия, а я познавала город, как инопланетянка. Наблюдала, ужасалась, а по ночам мы обсуждали мои впечатления. Мне дали прозвище «акула капитализма», что в стране реального социализма звучало довольно остро. Я родилась по другую сторону «железного занавеса» и выросла в маленькой сказочной стране, где все подчиняется строгому порядку, даже облака над горными вершинами. Об этой крошечной — до смешного — стране моим друзьям было известно, что она красивая, что там жили в изгнании не только великие русские писатели, но и пламенные революционеры. Поскольку отношение к последним в России стало неоднозначным, друзья часто меня подкалывали — «Еще раз спасибо за подарочек!», — мол, нечего было давать приют будущим кровавым героям русской истории. Что тут скажешь: в Женеве и Цюрихе «розовые» и «красные» сочиняли революционные воззвания, плели заговоры и клеймили преступный царский режим. Благодарение Богу — все они, один за другим, сели в идущий на Восток поезд — «чух, чух, чух» — и избавили нас от своего присутствия! Швейцарские горы остались стоять, как стояли, облака как плыли, так и плывут, а необъятная Россия взорвалась — «бум, бум, бум», так что еще раз большое спасибо. Я смеялась и плакала вместе с новыми друзьями, на дворе был 1987 год, маховик крутился вхолостую, к рулю встал человек с родимым пятном на лбу, а мы, молодые кретины, совсем перестали спать. Мы пили и бодрствовали, чувствуя, что история вот-вот изменит курс и жить станет ужас как весело. Ни больше, ни меньше. Есть возражения? Ни одного. Тогда выпьем!
Меня называли акулой, и я, уподобившись опасной морской хищнице, плыла против течения, чтобы разобраться в жизни общества, о котором раньше только читала в умных книжках. Я наблюдала за сумятицей жизни, смотрела, как они стоят перед пустыми полками магазинов, слушала — не понимая смысла слов, — как они переругиваются. Иногда доставалось и мне: нечего глазеть на то, что тебя не касается. Мне часто казалось, что я отяжелела и стала хуже дышать, потому что пыль забила бронхи, как отрава.
В тот день, в тот самый день, когда я потеряла сознание в московском метро, друзья ждали меня в общежитии, где все мы спали вповалку. Предупредить их я не могла, и они ужасно беспокоились. Мобильных телефонов тогда еще не было, а «управляемая» партией экономика вообще мало что производила — разве что бесформенную серую массу, стоящую в очереди за тем, «что дают». Страна агонизировала, жила по талонам, задыхалась под спудом запретов и создавала новояз, чтобы отгородиться от наводящей тоску реальности. Даже летом там было жутко холодно. Но мы не мерзли, потому что были молоды и нетерпеливы. Мы восхищались человеком с родимым пятном на лбу — его фотографии печатали все газеты и журналы страны. Нам казалось, что на самом дне его глаз плещется новая жизнь. Мы говорили — смотри, смотри, но наши голоса дрожали. Мы тряслись от страха, боялись, что несколько толчков и новые слова «перестройка», «гласность», «ускорение», «совместное предприятие» — мы произносили их шепотом, как стишок-заклинание, — ничего не смогут изменить.
Тогда, в метро, меня спас Жан. Я вышла из битком набитого людьми вагона на станции «Маяковская» и рухнула на платформу. Сначала к горлу подступила тошнота. Я успела привыкнуть к неотвязному кислому запаху (так пахнет свернувшееся молоко), заполнявшему все места людских скоплений, но на сей раз густая вонь проделала брешь в моем желудке. Мозг лишился доступа кислорода, поддался панике, и я отключилась прямо у подножия эскалатора. Я не успела ни позвать на помощь, ни уцепиться за одну из уборщиц. Эти невзрачные сутулые женщины, по словам моих друзей, получают больше любого интеллектуала, ведь в этой стране ценности перепутаны, все поставлено с ног на голову. Толпа не остановилась — разве что расступилась, как вода, обтекающая камень. Я поняла это несколько дней спустя — у меня все тело было в синяках: сотни ног, обутых в ботинки и туфли модели «Победа пролетариата», пинали и двигали мое бренное тело, валяющееся на роскошном мраморном полу станции метро «Маяковская». Тело — всего лишь тело, не более того, так с давних пор повелось в этой стране. Один человек — мужчина, иностранец — разглядел лежащую без чувств женщину и бросился на помощь. Это был Жан. Жан того далекого времени — хрупкий, нервный, с худым лицом и высокими скулами, в куртке явно не «местного» производства. Его «нездешний», даже эксцентричный вид поразил мое воображение, когда я открыла глаза. Сначала незнакомец тряс меня за плечи и что-то говорил по-русски, потом запаниковал и перешел на родной французский. С того дня как мы выбрались из чрева московского метро под июльский дождь, прошло ровно двадцать лет. Мы с Жаном стали друзьями — ни у него, ни у меня нет человека ближе.