Доктор Горский сделал вид, будто сдаётся, но снова весело мне подмигнул, потому что владел превосходным и многократно испытанным способом преодолевать сопротивление актёра и собирался прибегнуть к этому способу. Приступил он к делу очень хитро и осмотрительно и принялся в непринуждённом тоне рассказывать об одном весьма посредственном берлинском актёре, которого якобы видел однажды в этой роли. Актёра этого он очень стал хвалить.
— Вы знаете, Бишоф, я не особенный энтузиаст, но этот Земблинский положительно феноменален. Какие идеи у этого дьявола! Как он сидит на ступенях дворца, подбрасывает перчатку и ловит её, и жмурится, и потягивается, как кошка на солнце! А затем как он строит свой монолог!
И чтобы дать об этом представление Ойгену Бишофу, доктор Горский начинает декламировать с большим пафосом и пылкой жестикуляцией: «Лукавою природой укорочен, в телосложенье гнусно обойдён…»[1].
Он прервал себя самого замечанием:
— Нет, наоборот, сначала «обойдён», потом «укорочен». Но это неважно. «Уродлив, жалок…» — как там дальше? — «…выброшен до срока в сей мир дыханья…»
— Довольно, доктор, — перебил его актёр, покамест ещё очень кротко.
«В сей мир дыханья, — не мешайте мне, — недоделан даже наполовину, холм и так ужасен, что псы рычат, когда я прохожу…»
— Довольно! — крикнул Ойген Бишоф и зажал уши руками. — Перестаньте! Вы меня изводите.
Доктор Горский продолжал не смущаясь:
— «И если не могу я как влюблённый красноречиво время коротать, то я намерен страшным стать злодеем».
— А я намерен вас задушить, если вы не перестанете, —
взревел Ойген Бишоф. — Помилуйте, вы ведь превращаете этого Глостера в сентиментального шута! Ричард III — хищный зверь, изверг, бестия, но все же он мужчина и король, а не истерический паяц, черт меня побери совсем.
Он взволнованно зашагал по комнате, увлечённый ролью. Вдруг он остановился, и все произошло совершенно так, как это предвидел доктор Горский.
— Я покажу нам, как надо играть Ричарда. Замолчите-ка теперь — вы услышите этот монолог.
— Я по-своему понимаю эту фигуру, — сказал с невозмутимой дерзостью доктор Горский. — Но вы актёр, а не я, и я охотно познакомлюсь с вашим толкованием.
Ойген Бишоф обдал его лукавым презрительным взглядом. Собираясь превратиться в шекспировского короля, он видел перед собой уже не доктора Горского, а своего несчастного брата Кларенса.
— Внимание! — приказал он. — Я уйду на несколько минут в павильон. Откройте тем временем окна: здесь ведь нельзя дышать от табачного дыма. Я сейчас вернусь.
— Ты хочешь загримироваться? — спросил брат Дины. — К чему это? Читай без грима.
Глаза у Ойгена Бишофа сверкали и горели. Он был в таком возбуждении, какого я никогда ещё у него не наблюдал. И сказал он нечто весьма странное:
— Загримироваться? Нет. Я хочу только увидеть пуговицы на мундире. Вы должны меня оставить на некоторое время в одиночестве. Через две минуты я снова буду здесь.
Он вышел, но сейчас же возвратился.
— Послушайте, ваш Земблинский, ваш великий Земблинский, — знаете ли, кто он такой? Болван и больше ничего. Я его видел как-то в роли Яго — это было непереносимо.
И затем он выбежал из комнаты. Я видел, как он быстро шёл по саду, разговаривая с самим собой, жестикулируя; он был уже в Байнардском замке, в мире короля Ричарда. По дороге он чуть было не опрокинул старика садовника, который все ещё стоял на коленях и срезал траву, хотя сумерки уже сгустились. Сейчас же после этого фигура Ойгена Бишофа исчезла, и спустя мгновение окна павильона осветились и начали струить трепетные лучи, посылая колеблющиеся тени в большой, безмолвный, одетый мраком сад.
Глава V
Доктор Горский все ещё продолжал с ложным пафосом и смешными жестами декламировать стихи из трагедий Шекспира. Делал он это теперь, когда Ойгена Бишофа с нами не было, только из увлечения, из упрямства и чтобы скоротать время ожидания. Придя в полное исступление, он взялся за короля Лира и, к нашей общей досаде, начал своим несколько хриплым голосом исполнять песни шута, тут же придумывая к ним мелодии. Инженер между тем сидел молчаливо в кресле, выкуривал одну папироску за другой и рассматривал узоры ковра у себя под ногами. Ему не давала покоя история морского офицера, загадочные и трагические обстоятельства этого самоубийства продолжали занимать его мысль. По временам он, встрепенувшись и удивлённо покачивая головой, глядел на поющего доктора как на редкое и непостижимоё явление и один раз сделал попытку возвратить его в мир действительности.
Он перегнулся вперёд и решительно схватил доктора Горского за руку.
— Послушайте, доктор, одна подробность в этом деле мне совершенно непонятна. Помолчите немного, выслушайте меня, пожалуйста. Допустим, что это было самоубийство, которое совершено под влиянием внезапного решения. Ладно. Но почему, позвольте вас спросить, офицер уже за четверть часа до этого заперся в своей комнате? Ещё совсем не думает о самоубийстве, а запирает дверь… С какой целью? Объясните мне это, если можете.
— «Шутом своим назначь того, кто дал тебе совет уйти из царства своего; иль сам держи ответ».
Только этими словами, да ещё сердитым движением руки, каким отмахиваются от мухи, ответил ему доктор Горский.
— Бросьте вы вздор молоть, доктор, — уговаривал его инженер. — За четверть часа до самоубийства он запирает дверь. Казалось бы, времени у него достаточно для приготовлений. А потом он выскакивает в окно. Но так не поступает офицер, у которого лежит револьвер в письмённом столе да ещё полная коробка патронов к нему.
Доктору Горскому эти соображения и выводы не помешали продолжать пение шекспировских стихов. Он был весь во власти вдохновения. И смешно было смотреть на этого маленького и немного кривого, восторженного человечка, стоявшего посреди комнаты и дергавшего струны воображаемой лютни.
— «Кто сладкий шут, кто горький шут, узнаешь ты тогда…»
Инженер убедился наконец, что его невозможно склонить к обсуждению этого вопроса, и обратился ко мне.
— Тут есть ведь, в сущности, противоречие, вы не находите? Напомните мне, будьте добры, о том, чтобы я спросил об этом Ойгена Бишофа перед нашим уходом.
— Куда девалась моя сестра? — спросил Феликс.
— Она хорошо сделала, что ушла, тут чересчур накурено, — заметил инженер и бросил окурок в пепельницу. — Magna pars fui[2], сознаюсь. Нам следовало открыть окна, мы об этом забыли.
Никто не заметил, как я вышел. Я тихо прикрыл за собою дверь. В надежде найти Дину в саду я стал ходить по песчаным дорожкам до деревянного забора соседнего сада. Но ни в одном из обычных мест не нашёл её.