Это показалось Белакве посланием темным и неприятным — для письма, которое один мужчина может получить от другого, и тем более недостойным Люсьена, молодого эстета, о котором предстоит еще многое сказать. Он не вправе, подумал Белаква, спускать на меня своего безумного Л ибера, и ему не следует скрючивать пальцы в сторону Смерри, будь она холодной, или хрупкой, или Jungfrau, или какой бы то ни было еще. Словно во сне он увидел, как его руки поднимаются с колен, тщетно хватают и протыкают воздух медленными тяжелыми тычками, затем опускаются, нерешительно усаживаются на колени или на стол, затихают, застывшие и застенчивые. При мысли о маленьких голых руках, об этом угрожающе коченеющем жесте его чуть не стошнило. Ах, одиночество, когда человек сможет наконец с удовольствием поковырять в носу! Он посмотрелся в зеркало и не испытал желания стереть отражение своего лица. Оно не красивое, подумалось ему, но не квадратное. С горечью он спрятал письмо в туалете, пообещав себе прочитать его снова утром, если все пойдет хорошо, когда, быть может, он будет в более приемлемом состоянии рассудка и, кто знает, обнаружит некие благотворные чувства в письме, которое теперь ему, неусыпному, так как она приближалась, уже слышны ее шаги, представлялось лишь безвкусным салмагунди пошлостей.
Она выглядела очень грустной и после обычного села неряшливой грудой на край кровати.
Он поинтересовался, в чем дело, почему она такая измученная и унылая.
— Ты выглядишь так, будто потеряла что-то очень ценное, а нашла что-то, что не представляет никакой ценности, ну или почти никакой.
— Ох, и то и это, — сказала Смеральдина устало, — и то и это. Такая жизнь, — она вздохнула.
В последовавшей тишине он изучающе оглядел свою Смерри. Она была бледной, бледной, как Плутус, и клонилась к земле. Она сидела там, сгрудившись на кровати, ноги согнуты, величина бедер и живота несколько сглажена сутулостью позы, на коленях нет места от рук. Posta sola soletta, подобно львиному духу достославного трубадура, tutta a se romita.[28]Такой, грустной и недвижимой, без ног и рук и сосков в великой неподвижности тела, она была тем летним вечером на зеленом острове, когда впервые сорвала с петель его душу; тихая как дерево, колонна тишины. Pinus puella quondam fuit.[29]Увы, fuit.[30]Такой бы он и хотел ее видеть всегда, унесенной, как дух трубадура, не отбрасывающей тени, сама — тень. Хотя, конечно, пройдет несколько секунд и она вскинет голову и набросится на него, радостная, и пышущая здоровьем, и молодая, и похотливая, да, сладострастная и вздорная дева, щедрая кобыла, ржущая вослед могучему жеребцу. Она не могла сдержаться. Никто не может сдержаться. Никто не может жить здесь и сдерживаться. Только дух трубадура, унесенный в скальную пещеру, съежившийся и навеки отстраненный, если за него не возносят молитвы, raccolta a se,[31]аки лев. И без гнева. Это дурной гнев, тот, что поднимается, когда неподвижность нарушена, наш гнев, дурной гнев мира на то, что жизнь не может быть неподвижной, что живые вещи не могут двигаться тихо, что наш ближний — не луна, с медленно прибывающими и убывающими фазами, неизменная в безмятежности перемен. Но и я, думал он, и она, и ближний — города, лишенные огня, где горожанин несет свой факел. Я отделю себя и ближнего от луны, и страшное место, что есть он, от страшного места, что есть я; тогда мне не придется брать на себя труд ненавидеть ближнего. Еще я погашу, запретив факельные процессии в городе, что есть я, изнуряющее желание чувствовать. Тогда мы все окажемся в одной заднице.
После коротенькой случайной беседы она, казалось, действительно была готова поднять голову, и вновь он обратился к ней с просьбой доверить ему суть дела, рассказать, что могло так расстроить ее и привести в состояние столь мертвого спокойствия. Он использовал именно эту фразу: мертвое спокойствие.
— Ты уезжаешь, — снизошла она до разговора, — и я не увижу тебя месяцы и месяцы. Что я буду делать?
— Ах, — сказал он легко, — время пролетит незаметно. Я буду писать тебе каждый день и думать о том, как чудесно-расчудесно встретиться снова.
— Мужчины, — стенала она, — не чувствуют это так, как женщины.
— Наверное, нет, — сказал он, — полагаю, действительно не чувствуют. Ты помнишь, — конечно, она помнит! — беседу или, пожалуй, мне стоит сказать — монолог…
— Монолог? — Она вдруг озлилась. — Что это? Это что-то съедобное?
— Ах, — сказал он, — слова, которые не делают никакой работы и не больно этого хотят. Слюноотделение слов после банкета.
— У тебя они такие длинные, Бел. — Всегда одно и то же, сначала влажный, блестящий глаз и вздымающаяся грудь — и тут же самодовольная ухмылка. Ему подумалось, что это хорошо, что ему следует быть благодарным за то, что у него есть что-то длинное.
— Что ж, — сказал он, — я, помнится, говорил или, точнее, повторял вслед за кем-то, а ты, казалось, слушала, и понимала, и соглашалась, что он… хм… обладал ею истинно и полностью, согласно своему Богу, не тогда, когда держал ее в объятиях, и не тогда, когда сидел чуть поодаль и вбирал, так сказать, ее воздух и вдыхал ее суть, но только тогда, когда находился в одиночестве и в относительной тишине и созерцал ее в видениях или посвящал ей стихи, во что бы то ни стало пытаясь ощутить ее реальность, как она неслышно ерзает где-то в катакомбах его души. Так что в известном смысле можно сказать, если ты по — прежнему готова молчаливо согласиться с таким взглядом на вещи, я оставлю тебя через денек — другой для того, чтобы обладать тобой — спустя три или четыре дня или даже в следующем месяце, согласно моему Богу.
— Besten Dank,[32]— сказала она.
— Но, Смерри, — он воззвал к ее чувству справедливости, — неужели ты не понимаешь, что я имею в виду? Разве ты не соглашалась со мной, когда я говорил это раньше?
— Не знаю, — сказала она грубо, — о чем ты там говоришь, я никогда ни с чем не соглашалась, ты никогда не говорил мне таких ужасных вещей.
— Ладно, ладно. — Он поспешил исправить положение: — Прошу прощения, извини. Давай не будем об этом.
— Нет, я буду об этом. Что ты вообще хочешь сказать — уезжаешь, чтобы обладать мной? А ты здесь мной не обладаешь? Такое сказать, — взорвалась она, — bist Du verriickt geworden?[33]
— Это говорит маленький поэт, — объяснил он, — не обращай на него внимания.
— Но я буду обращать на него внимание, — застонала она на пороге, да, на мраморном пороге слез. — Никто никогда не говорил мне такого. — Потом удар животом о воду. — Бел, ты меня больше не любишь!