Вечером, когда отец и мать попали в аварию, наши соседи отвезли меня с сестрами в госпиталь. У них был «Хамбер-седан» 1924 года — машина, которой я восхищался из-за заднего откидного сиденья. Мои сестры пренебрегли им, как чем-то недостойным для себя, и оно досталось мне, чему я очень радовался. Никто не рассказал нам о случившейся беде и о том, куда мы направлялись. Однако мои сестры почувствовали неладное, и это омрачило поездку. Они уже начали плакать.
В госпитале медсестра велела нам подождать в приемном зале с деревянными скамейками. Мои сестры мрачно подчинились; наши соседи, пожилая пара, сели вместе с нами. В конце коридора виднелись две широкие двери, через которые санитары время от времени выкатывали столики на колесиках. Где-то за этими дверьми в операционной лежала наша мама. Нам сказали, что доктора героически сражались за ее жизнь. Раны отца были менее серьезными; ему оказывали помощь в другом крыле здания.
Мы ожидали. Никто не знал, сколько времени уйдет на операцию. Казалось, что прошло уже несколько часов. Наши опекуны не позволяли нам выходить из зала, поэтому я притворился, что мне нужно в туалет. Пройдя по коридору, я свернул в боковой проход, с палатами для больных. Сердитая медсестра прогнала меня оттуда. Тускло освещенный коридор привел меня в какое-то подсобное помещение. Я вошел и осмотрелся. В углу стоял хирургический стол на колесиках. На нем лежало тело моей матери.
Никого рядом не было. Окровавленная одежда, в которой маму привезли сюда после аварии, валялась, смятая в комок, на нижней полке хирургического столика. На матери был только широко распахнутый белый халат, который выставлял ее наготу от колен до шеи. Она лежала на боку; правая рука безвольно свисала вниз. Рот был раскрыт. Тело начинало остывать. Санитары просто привезли ее и оставили здесь.
Ребенок понимает гораздо больше, чем думают взрослые. Я знал, что вижу перед собой свидетельства смерти. Моя мама вознеслась на небо. Она покинула это неподвижное тело. Она теперь пребывала с Иисусом где-то среди звезд. Я не верил в такую демагогию, но убеждал себя в ней, как будто действительно принимал ее за истину. Я говорил себе, что не должен сердиться на врачей. В госпитале и без мамы хватало пациентов, которым требовалась настоятельная помощь. Иногда, уговаривал я себя, персонал настолько перегружен работой, что им приходится убирать погибших людей с дороги, чтобы заняться другими неотложными делами. Медсестры вскоре придут и вернут моей маме благопристойный вид.
Однако я знал, что это была наивная чушь. Я ненавидел тех людей, которые оставили здесь маму в таком виде — пусть даже ненадолго. Меня бесило их отношение: ведь они ничего не сказали мне и моим сестрам. Как долго врачи собирались держать нас в неведении, в напрасной надежде, что наша мать еще жива, когда на самом деле ее охладевший труп был спрятан в чулане и забыт в такой постыдной наготе? Я уложил маму на спину и позаботился о ее пристойном виде. Затем я снял кольца с ее пальцев и сунул их в свой карман. Мне не хотелось оставлять их вороватым санитарам.
Позже мои сестры рассказали, что я появился в коридоре в таком состоянии, в каком они никогда не видели меня.
— Твое лицо покраснело, — вспоминала Эдна. — Слезы лились по щекам.
В этот момент из операционной вышли хирурги — молодой парень и мужчина зрелых лет.
— Не говоря ни слова, ты побежал по коридору, набросился на них и начал бить врачей ногами и руками.
Затем, как рассказали сестры, мне сделали укол и на руках отнесли к машине. У меня не сохранилось воспоминаний об этом. Осталась лишь кристально ясная мысль: вина за смерть мамы лежала на мне.
Я знал об этом инстинктивно, каждой клеточкой тела. Она умерла из-за меня. Каким образом? Я оказался слишком юным и маленьким, чтобы уберечь ее от беды. Если бы за рулем машины сидел я, а не отец, то никакой аварии не случилось бы. Будь я с ними, пусть даже как пассажир, то нашел бы способ спасти маму от смерти. Но меня там не было! Из-за моего отсутствия наша мама погибла!
Логику ребенка не понять холодным разумом. Позже в университете мы изучали Фрейда, Адлера и Юнга. На уровне интеллекта я понимал абсурдность своей детской веры. К сожалению, рациональный ум не в силах одолеть эмоции.
Вскоре после того памятного вечера, проведенного в госпитале, воля моих дядюшек направила меня в Винчестер. Прежде я никогда не имел проблем в школе. Попав в интернат, я почти не вылезал из них. Каждый день у меня происходили драки с другими парнями и ссоры с преподавателями. Я ненавидел их. Я питал отвращение к школьным обычаям — к лицемерным ритуалам и грубым традициям, которые они прославляли. Пансион, куда меня определили, назывался «Королевскими воротами». Каждое общежитие находилось под присмотром трех префектов. Эти старшеклассники получали привилегии в обмен на протекцию новичков и поддержание порядка. Нашими «смотрящими» были Тэлликотт, Мартин и Захария Стайн — еврей, который, по слухам, писал стихи. В ту пору я знал только то, что этот высокий парень имел кучу денег и проводил много времени в своей комнате. У него был американский велосипед марки «Швинн», с рисунком краснокожего индейца на панели, прикрывавшей цепь. Стайн катался на велосипеде в любую погоду.
Я прибыл в интернат вместе с двумя другими мальчиками, чьи имена уже забыл. Нам всем едва исполнилось по тринадцать лет. Старшие ребята тут же устроили нам «прописку». Не имея интернатского опыта, я оказался не готовым к такому обращению. Кроме того, я был «ослом» (сиротой) и «пудингом» (трудным подростком), что ставило меня в самый низ школьной иерархии. Два моих собрата по несчастью метались между яростью и отчаянием, пока на наши головы сыпались все новые и новые унижения. Они ненавидели старших парней и лелеяли фантазии об убийствах… или позорно прислуживали нашим мучителям. Я не делал ни того, ни другого. Я выказывал свое презрение тем «старичкам», которые наносили нам оскорбления. Им не нравилось мое отношение, и они издевались надо мной вдвое, а то и втрое больше, чем над остальными.
В ту пору меня преследовал один и тот же кошмар. Во сне, в сгущавшиеся сумерки, я подходил к берегу озера. Над водой стоял туман. На барже, утопая в шелках и цветах, лежала моя мать. Ее глаза были закрыты, руки сложены на груди. Однако я чувствовал, что в ней еще теплилась жизнь. Внезапно баржа начинала отплывать от берега. Она плыла сама по себе — прямо в туман, который я воспринимал как забвение. Мне нужно было спасти свою мать! В отчаянии я бросался в озеро; руки тянулись к барже в надежде вернуть ее назад. Но огромный вес железа — какой-то странный наряд — тянул меня вниз. Мои пальцы соскальзывали с борта баржи. Фигура спящей мамы удалялась в туман. Я просыпался, содрогаясь от горя и слез.
Кульминацией злобной «прописки» в Винчестере был ритуал, называемый «заморозкой». Он считался школьной традицией. В самую холодную ночь нас, новичков, раздели до нижнего белья и без шарфов, без пальто, выгнали во двор — во власть непогоды. Один из добродушных «старичков» намекнул нам, что пытка не продлится долго. Старшие ребята будут якобы наблюдать за нашим состоянием, и когда мы посинеем в достаточной мере, чтобы испытание пошло в зачет, они впустят нас обратно в общежитие. Мои друзья по несчастью вцепились друг в друга, переживая предстоящие страдания. Я презирал их страх и не желал доставлять удовольствие своим мучителям. Ноги сами понесли меня в ночь. Я решил отправиться домой.