Понимаете, насколько мы отчаялись? Никаких агентств по контролю, никакого контроля вообще! Ни тебе клинических исследований, ни проб на животных, ни компьютерного моделирования вакцины. И уж конечно, мы не добивались согласия пациента ценой информирования его обо всем — такими новостями мы спугнули бы даже эффект плацебо, а нам, Господь свидетель, был нужен любой эффект. Особенно когда врачу могло прийти в голову соскрести липкую коричневую плесень с коры какого-то дерева, а потом тут же вогнать ее пациенту в вену.
Я же вам говорила, никто не сохранил здравый рассудок.
Некоторые врачи отказывались участвовать в протоколе: они разглагольствовали о вековых традициях медицины и декламировали Гиппократа на греческом. Но при птеромическом параличе не было ни лекарства, ни временного облегчения… лишь ненасытно голодная смерть, способная поглотить всех улумов за считанные недели. Даже мой отец, законченный консерватор, признавал, что пора искать масштабный подход к болезни.
Но он был всего лишь занудный до не-знаю-чего терапевт в занудном до не-знаю-чего городишке Саллисвит-Ривер. Его никто не учил проводить медицинские исследования, и у него не было оборудования для опытов, чтобы хоть попытать лотерейного счастья. Как только провозгласили протокол Паскаля, папа часов на двенадцать впал в меланхолию, бормоча себе под нос:
— И что, по их мнению, я могу сделать? К чему мне стараться?
(Ему были свойственны долгие периоды мрачности. Когда папа стал героем, его биографы маскировали такие угрюмые припадки фразой: «С ним порой бывало сложно, что всяко звучит благороднее, чем, если бы они прямо написали, что Генри Смоллвуд отличался вздорным и капризным характером.)
В конце концов, папа без особой охоты решил искать исцеление в том, что имелось под рукой, — в человеческой еде.
— Ну, это хоть их не убьет, — ворчал он, не испытывая, впрочем, особой уверенности.
Улумов сконструировали так, чтобы они ели пищу, произраставшую на Дэмоте, а также злаки и продукты животноводства, привезенные первыми улумами с родной дивианской планеты. Никто не ожидал, что им подойдет и земная пища. Взять, например, обычный земной виноград — сочная ягода, содержащая десятки биологических составляющих. Некоторые из этих составляющих практически универсальны — простые элементы Сахаров можно найти в любом звездном пространстве галактики, и улумам было легко их переварить. Но с другой стороны, тот же обычный виноград содержит целый лабораторный шкафчик специфических ферментов, белков, витаминов и прочих примочек виноградного семейства… все это было замечательно для людей, проживших три миллиарда лет бок о бок с виноградом. Но для обмена веществ улумов каждый фермент был чужеродным веществом с неизвестными пока отравляющими свойствами.
Неудивительно, что улумы не питались земной едой. Отщипнуть даже крохотный кусочек для них было бы сумасшествием. Конечно, за двадцать пять лет, что хомо сапы прожили на Дэмоте, какой-нибудь улум, которому море по колено, наверное, все же пробовал земную еду, но систематического изучения этого вопроса никто не проводил. Да и зачем было такое изучать? Если улумы могли съесть любой листочек и каждую былинку на планете, к чему пихать в них человеческие блюда вроде coq au vin[3]— проверить, не убьет ли их это?
Так дела обстояли до наступления чумы… а с ее наступлением весы склонились к «а почему бы и нет?» Если все улумы все равно перемрут, то вред от небольшой порции coq au vin уже не казался таким уж страшным по сравнению с призрачным шансом, что какой-нибудь земной химический элемент на самом деле принесет пользу.
Вот такой подход сходил за лечение под Большим шатром — пациентам на полном серьезе давали зернышко пшеницы или четвертинку малины как возможное лекарство. Ха-ха. Трясусь от смеха. Прямо-таки трудно сдержаться.
В конце концов, один улум едва не отправился на тот свет — так что ничего смешного: милый старичок, забившийся в конвульсиях после того, как съел крохотный кусочек морковки не больше обрезка ногтя. Старичок выжил, благодаря неотложным отсасываниям и откачиваниям, проведенным папой… Это был первый успех в спасении жертвы чумы от смерти. (Потом, три дня спустя, старичок все же умер, его диафрагма ослабла и опала. Папа пытался подключить его к искусственному легкому, чтобы поддержать хоть подобие дыхания, но у нас был всего один такой аппарат, а улумы уже проголосовали, что не желают поддерживать жизнь одного ценой ста двадцати других жизней. Мило это у них вышло — демократическая смерть.)
— Если вы понимаете суть протокола, — сказала я Зиллиф, — понимаете ли вы и риск?
— Да, Фэй Смоллвуд. И все же, — сказала она, неловко поворачивая голову, пытаясь устроить ее на подушке, — меня восхищает идея стать частью медицинского эксперимента. Особенно столь великого. Есть шанс, что и я пригожусь в поисках исцеляющего лекарства.
Ничтожный шанс. Жаль, что сейчас со мной рядом не было папы! Искра оптимизма Зиллиф могла бы его подбодрить.
Мой отец подошел спустя десять минут — волосы всклокочены и одет как попало.
Таким я его всегда помню — будто один срочный вызов за другим не позволяли ему привести себя в порядок. Даже в спокойные времена до чумы он умудрялся сохранить этот вид «очень-спешил-причесаться-забыл». А уж когда разразилась чума… впрочем, особой разницы не было, разве что он обрел чуть-чуть самодовольства, да появилось железное оправдание выглядеть так, будто его пожевали и выплюнули.
Моей матери, правда, не годились никакие оправдания. С начала эпидемии она с каждым днем все больше раздражалась на папин встрепанный вид: «Ты ведь доктор и должен производить приличное впечатление!» Особенно ее бесила его борода. Шестью неделями раньше борода эта была буйно кустистой, цвета коричневого плюша с буквально пятью выбивающимися серебристыми нитями. Потом мать объявила, что борода кривобока и постричь ее абсолютно необходимо. Ежедневно мать корпела над ней с вышивальными ножницами, а отец сидел смирно и стоически переносил процедуру, хотя сбегал при первой возможности. К утру появления Зиллиф папина борода сильно потеряла в объеме и стала походить на темную маску. Ему, кстати, было все равно. Он только потому и отрастил бороду, что не выносил бриться.
— Это тэр Зиллиф, — сообщила я ему. Так улумы выражали уважение к женщине почтенного возраста. — Из «Неусыпного ока».
— Это честь для меня, проктор Зиллиф… — начал было папа.
— Нет, — прервала его она, — не стоит обращаться ко мне, прибавляя этот титул. Не теперь, когда я не могу исполнять обязанности проктора.
Папино лицо перекосила гримаса раздражения, нередкая при его «временами сложном» характере, — он ненавидел, когда его поправляли. Однако на пациентов ворчать было недостойно, потому он переключился на меня.
— Полагаю, ты нашла медицинскую карту тэр Зиллиф?
— Ее карты нет в картотеке, — сразу же ответила я.