Я решила, что сейчас меня накажут. Вокруг толпились большие девочки, я им едва до пояса доставала, они пересмеивались и шушукались, пока сестра Лаура не отпустила их. Она погладила меня по щеке и ласково со мной заговорила. Помню, что ее глаза, словно летнее небо над нашим двором, светились кротостью и спокойствием.
Она велела мне пропеть пару мелодий, а затем попросила повторить то, что наигрывала на клавесине. Мне все это казалось презабавной игрой — особенно когда оказалось, что у меня хорошо получается. Тогда сестра Лаура показала мне, как держать руку и подбородок, и поместила меж ними скрипку.
С тех пор этот инструмент — часть моего имени и меня самой. Это мой голос.
Я училась вместе со всеми sottomaèstre — подмастерьями, начинающими наставниками. Только лучшие из figlie di соrо в конце концов допускаются до ведения занятий, а лучшим из лучших — privilegiate, самым одаренным, — даже дозволяется иметь частных платных учеников. Вот так уроки маэстро Вивальди изучаются всеми исполнительницами на струнных инструментах, хотя напрямую он учит только некоторых из нас.
Недавно я начала разучивать первый концерт маэстро в серии, которую, по его словам, он собирается назвать „l'Èstro Armònico“.[7]Он заявил, что только мы да он будем знать, что это выражение происходит из такого положения вещей, когда все наше заведение целиком и полностью зависит от ежемесячных колебаний настроения и кровотечений здешнего женского населения; под „l'èstro“ подразумевалась течка у самок животных.
Маэстро хвастает, что может с точностью до дня предсказать, когда мы явимся на занятие раскисшие, с плаксивыми минами и корчами, поскольку за две недели до этого мы всегда играем с самым неистовым искусством и фантазией. Это и есть наша „l'èstro“, говорит он, и в глазах его при этих словах пляшут чертенята.
И все же мы знаем, что маэстро едва ли не приравнивает наше мастерство к своему, ведь соrо — единственное средство донести его музыку до слуха остального мира, и музыка, которую услышит мир, будет настолько хороша, насколько хорошо мы ее исполним.
В отличие от приютских наставников, которые обращаются с нами как с детьми, маэстро видит в нас прежде всего музыкантов. Мне кажется, он просто не задумывается, кому здесь сколько лет.
Он давил на нас сильнее обычного, когда мы оттачивали исполнение двенадцати недавно написанных им сонат. Их мы будем скоро — хотя и неизвестно, когда именно, — исполнять для одной в высшей степени знатной особы, имя которой Вивальди пока не разглашает. Если верить маэстро, то вся его композиторская будущность — не говоря уже о будущности Республики — целиком в наших руках. Мы же — лентяйки, вертушки и пустосмешки, и Господь нас непременно накажет, если мы не сыграем музыку так, как он задумал. Маэстро ярится и бранится, а затем льстит и упрашивает, задабривает нас сластями и строит уморительные рожицы. Однако к концу репетиции ему частенько удается выдавить из нас то, что он хочет.
Вчера Бернардина, одна из лучших младших скрипачек — несмотря на то что она слепа на один глаз, — отпросилась с репетиции из-за спазмов. Маэстро не на шутку вышел из себя.
Бернардина выше меня на целую ладонь, и ей доставляет удовольствие смотреть на меня сверху, хотя я дважды побеждала ее, когда нас всех заставляли играть друг против друга. Оба раза ее конопатое лицо пылало от негодования, а в глазах читалась надежда, что Господь поразит меня на месте.
Когда старшие говорят о том, что случается, когда созреваешь, они упоминают вспыльчивость, спазмы и кровотечения. Это уже произошло в нынешнем году с Джульеттой — она моя лучшая подруга, хотя Марьетта и претендует на это место.
Я услышала крики Джульетты сквозь сон, от которого не сразу пробудилась.
— Умираю! Кровь течет — ой, я ранена!
Я откинула одеяло и на простыне увидела — и учуяла — красно-бурые кровавые пятна. Я решила, что ранили нас обеих, но сама почему-то не чувствовала боли. А затем я с ужасом обнаружила, что у Джульетты между ног все в той же крови.
Несколько девушек постарше тоже встали и столпились у нашей постели. Откуда-то взялась и вода, и губка, и чистая одежда.
— Ты не ранена, Джульетта, вот дурашка! — утешали они. — Ты теперь женщина. Молись, а в штанишки засунь вот эти тряпки.
И они ушли на завтрак, щебеча и болтая меж собой, словно ничего особенного и не случилось.
Милашка Джульетта — у нее кожа цвета сливок, а мягкие каштановые локоны вьются сами собой — схватилась за живот и заявила, что ее наверняка отравили, потому что все внутри ужасно болит.
Теперь у Джульетты ежемесячно бывают кровотечения — как и у всех остальных старших девочек и у всех здешних женщин, у которых еще не растут волосы на подбородке. Все они одновременно роняют кровь — и все за несколько дней до этого злятся, раздражаются и беспричинно плачут.
А все из-за того, что когда-то давным-давно Ева откусила от того яблока! Я уверена, если бы Ева хотя бы догадывалась, сколько печалей она тем самым навлекает на своих дочерей, она бы ни за что не поддалась искушению, а зареклась бы от яблок на веки вечные.
Я без всякой радости думаю, что и сама скоро стану женщиной. Не далее как на прошлой неделе Пруденцу — одну из старших и самых миловидных хористок, а также одну из лучших сопрано во всех ospedali, вместе взятых, — вызвали в приютский parlatòrio для своеобразного собеседования, какого каждая из нас и страшится, и желает одновременно.
Parlatòrio — это просторное сводчатое помещение, где мы с тобой встретились бы, если бы ты пришла навестить меня. Говорят, что оно во многом напоминает комнату для посещений в любом монастыре. Отделенный от остального ospedale ажурной металлической решеткой, parlatòrio служит нам окном во внешний мир. Там мы можем смотреть на людей, и они могут смотреть на нас, но любые прикосновения воспрещены.
Узнав, что в монастыре Сан Франческо делла Винья у нее имеется родня, Пруденца в прошлом году обратилась к нашему правлению с просьбой позволить ей принять постриг. Никто из нас не верил, что ее отпустят: она — знаменитая певица, немало мест на наших концертах раскупаются именно благодаря ее участию. К тому же она славится красотой, так что многие слушатели приходят сюда не только послушать наше исполнение, но и в надежде увидеть ее хоть краешком глаза.
Настоятельница лично провела Пруденцу через потайную дверцу на гостевую половину parlatòrio. Там с нее сняли вуаль и представили незнакомцу в маске; сгорбленная спина и седины выдавали в нем очень почтенный возраст.
Оказалось, что наше правление совсем уже собралось удовлетворить ее просьбу, но затем один из их числа — синьор Джованни Баттиста Моротти — рассудил, что может предложить лучшей певице Пьеты обет несколько иного рода. Старец стоял в сторонке и наблюдал, а пришедшие с ним родственницы поворачивали Пруденцу так и эдак, тщательнейшим образом осмотрели ее волосы и даже залезли ей в рот, чтоб оценить зубы, пока наконец синьор не поклонился и не поблагодарил ее.