Вечером накануне дня, когда явилось над Белым озером зловещее кровавое знамение, тетка Пелагея в покоях княгини Вассианы перемерила все оставшиеся украшения хозяйки, попробовала даже прикинуть кое-что из одежды, да вот печаль, ушла молодость, а с ней — и прежняя тонкость и гибкость тела, не влезли на Пелагею гречанкины наряды. Проронила несколько слезинок о покойной подружке своей княгине Наталье Кирилловне, сподвижнице веселых дней, и допоздна просидела, болтая без умолку, в поварне, где Ефросинья с Настасьей готовили знаменитую белозерскую мазюню из сухих вишен. Пока ключница и повариха толкли вывяленные на солнце вишни, а затем просеивали их сквозь сито и засыпали вишневую муку в сваренную только что белую патоку, сдобрив как положено при этом перцем, мускатом и гвоздикой, Пелагея Ивановна перебрала всех известных ей на Руси невест, прикидывая, за кого бы сосватать молодого князя Григория, и от избытка чувств чуть не опрокинула на пол уже подготовленные запечатанные горшочки с мазюней, которые Ефросинья намеревалась поставить на двое суток в печь — доходить. А потом все не давала покоя уставшей ключнице, капризно настаивая:
— Ну, Фрося, ну, отгадай: в поле едет на спине, а по полю — на ногах. Что это, Фрося? Ну, ты спишь уже что ли, Фрося? Нечестно так. А вот еще: зубастый, а не кусается…
— Ах, государыня, притомилась я, — отмахивалась от назойливой Пелагеи ключница, — ноги не держут, спина ноет, а тут еще загадки ваши…
— Ну, Фрося… — обижалась на нее Пелагея. — Вот, всегда ты так!
Наутро работа в усадьбе началась еще до восхода солнца, благо летние ночи на севере не столь темны. На большой площадке, за княжеским домом, смазанной жидкой глиной и сильно утрамбованной, работники под надзором ключника Матвея стелили привезенные накануне снопы колосьев и били по ним колотилом, длинной палкой высотой до подбородка с привешенной к ней другой тяжелой палкой с утолщенным краем, дабы отделить зерно от колосьев. Другие веяли уже обмолоченное зерно, подбрасывая его вверх против ветра дугой, тем самым отделяя зерно от мякины и сорных трав. Лучшее зерно оставляли на семена, среднее везли на помол в муку на огромные вращающиеся жернова, а мякину и раздавленные колосья — на прокорм скотине.
Обращенное грозной яростью своей к монастырю, знамение взметнулось над усадьбой несколькими кровавыми всполохами и потонуло в набежавших с севера грозовых облачках, через минуту брызнувших теплым летним ливнем и почти тут же исчезнувших. Так что обитатели усадьбы спокойно приняли плясавшие на небе языки пламени за предвестие дождя и, быстро прикрыв разложенные на площадке колосья рогожами, разбежались под укрытия переждать непогоду.
— Ох, Фрося, — сонно покачала головой круглолицая Пелагея Ивановна, завязывая под подбородком черный цветастый платок поверх волосника, — видала, молния-то какая, и дождь полил как из ведра. А к монастырю, глянь — небо чистое, ни облачка… — Она зевнула. — Гром да молния — добра не жди. И мышь, что б ее взяла нечистая, всю ночь в спаленке моей в углу шуршала. Побегает, попищит, а потом опять за свое, царапает, царапает. Высоко гнездо свела, знать, зимой снег велик будет да и морозец не обидит… — И, не дождавшись ответа, умолкла.
Едва дождь кончился, зазвонили к заутрене. Священник Афанасий созывал домочадцев и слуг на молебен в крестовую комнату.
Гонец отца Геласия с тревожной вестью из монастыря прискакал, когда службу уже отпели, тучи над озером разогнал прохладный утренний ветерок, зеркальца луж на аллеях сада почти просохли, и только крупные капли дождя, скапливаясь на сочно зазеленевших умытых листьях яблонь, нет-нет да и скатывались, сияя всеми цветами радуги, по зардевшимся бочкам поспевающих плодов. Под раскидистым деревом, сплошь усыпанным крупными зелеными и розоватыми яблоками, Ефросинья на длинном деревянном столе готовила обарный мед. Отмахиваясь от налетевших с пасеки пчел, процеживала сквозь частое сито рассыченные водой медовые соты, чтоб отделить мед от вошины, а затем добавляла в полученную жидкость хмель, из расчета четвертушку хмеля на полпуда меда. Готовую смесь повариха Настасья относила тут же в поварню, где варила ее в котле, беспрестанно снимая пену ситом. Уварив мед, сливала его в мерник и остужала в леднике, добавив в жидкость кусочек ржаного хлеба, натертого патокой и дрожжами, чтоб вскис до Нового года, как раз к сентябрю готов будет.
— Фрося! Фрося! — донесся до ключницы голос мужа ее Матвея. — Отец Геласий к князю Григорию посланца шлет. Беги-ка, князя, государя нашего, кликни! С рыбаками он, у заводи!
Ефросинья обернулась. Гонец из монастыря проскакал по яблоневой аллее к высокому парадному крыльцу усадьбы и спешился, кинув поводья подскочившему младшему сыну ключницы.
— Сейчас, мигом я! — откликнулась она. Быстро передав поварихе кувшины с готовой к вареву жидкостью, вытерла фартуком руки и поспешила к калитке, ведущей за пределы усадьбы, к озеру.
С отъездом князя Алексея Петровича и князя Никиты в Москву, князь Григорий Вадбольский остался за старшего на Белозерье. Возрастом был он еще юн. На Егорьев день, в самом конце апреля, минуло Грише всего двадцать лет. Отец Григория, князь Иван Григорьевич, пять лет назад умер от горячечной лихорадки, схватившей его легкие после того, как под Рождество кинулся он в рубахе да портах по морозу в студеные воды Шексны спасать провалившегося под лед крестника своего, сына ключника Петрушку. Из воды-то Иван Григорьевич мальчишку вытащил, да от переохлаждения тот через двое суток угас. А вскоре и сам Иван Григорьевич слег с простудой. И хоть силой да здоровьем князь Вадбольский отличался недюжинными, скрутила его лихорадка, два месяца промаялся да и, как говорила Лукинична, «преставился, грешный».
Вот и остался тогда пятнадцатилетний Гриша за старшего в семье с маменькой княгиней Марьей Николаевной, урожденной Прозоровской, младшей сестрой Дашей и трехлетним братом Николенькой. Потрясенная смертью мужа, Марья Николаевна почти два года сама с постели не вставала. А как пришла пора Грише на цареву службу заступать и на ратную сечу отправляться, кинулась в ноги князю Ивану Петровичу Белозерскому, умоляя «Гришеньку от излишней опасности в походе огородить.» Молод он совсем, неопытен, мол, отцовского плеча лишился, так и порадеть о нем, сиром, некому. Князь Григорий и сам в душе робел, но виду показывать не желал и на мать рассердился. Однако князь Иван Петрович, вспомнив свои сиротские годы, к материным слезам сочувствием проникся и Гришу всегда держал при себе.
Поэтому поручение остаться за старшего над двумя дюжинами ратников в белозерской усадьбе было, пожалуй, первым самостоятельным делом для Гриши, что-то вроде княжеского крещения. Хлопот, правда, особых возложенная миссия ему не доставляла, но значимость свою он сразу почувствовал. Поначалу, после отъезда старших братьев, смутная тревога еще терзала его душу: а вдруг лиходеи, о которых столько разговоров ходило, все-таки объявятся на Белом озере? Но дни шли, ничего тревожного не происходило, и Гриша постепенно успокоился, предавшись любимому своему занятию — ловить с рыбаками рыбу сетями. Иногда он даже жалел, что его не взяли в Москву, хотелось поглазеть на государя да на жизнь столичную, чтоб потом матери с сестрой рассказать.