Некоторые из сидевших за столом знали друг друга очень хорошо, другие — лишь шапочно. Милдред и Оуэн, оба «чудаки», были близкими друзьями, кое-кто считал их даже «странной парой». Бенет познакомился с ними довольно давно через дядюшку Тима, который «открыл» Оуэна на выставке индийской живописи. Туан являл собой более позднее его приобретение. По словам Тима, он «подцепил» его в поезде по дороге из Эдинбурга. Туан был чрезвычайно строен, можно сказать, даже худ, с длинной шеей и смуглым лицом, черными прямыми волосами, темно-карими глазами, тонкими губами и застенчивой улыбкой. Тим называл его (безо всяких видимых оснований) «студентом-теологом» и предполагал, что он, должно быть, перенес страшную душевную травму. В любом случае Туан мало рассказывал о своем прошлом и никогда не говорил о семье. Он учился в Эдинбургском университете и преподавал в Лондонском, а теперь работал в книжном магазине. Молодой человек был предан Тиму и пролил немало слез, оплакивая его кончину. Теперь он так же привязался к Бенету и Оуэну Силбери, причем никому и в голову не приходило, что он — голубой.
Оуэн был художником, надо признать, очень знаменитым и удачливым. О себе говорил, что он «нечто вроде Гойи». Ходили слухи, будто он изображает всякие порнографические ужасы и тайком продает эти картины. Но вообще-то он был известен как портретист, причем умеющий ублажать клиентов. Его работы приобретали за большие деньги. Оуэн был высок, начинал, правда, полнеть, но оставался красивым, даже «франтоватым»: большая голова, высокий, постоянно наморщенный лоб, крупный прямой нос, бледно-голубые глаза, мясистые губы, длинные черные пышные волосы, как говорили, крашеные. Он часто улыбался, всегда был не прочь посмеяться и имел пристрастие к выпивке, от которого (по слухам) его спасала только забота благонравной Милдред.
— Не подумываете ли вы о том, чтобы теперь открыть свой дом для посетителей? — спросил Эдварда Оуэн. — Вы ведь размышляли об этом, не так ли?
— Вообще-то нет, — ответил Эдвард. — Мой отец когда-то поговаривал об этом, но на самом деле ничего подобного делать не собирался. Я, разумеется, тоже.
— Я вас не осуждаю, — продолжал Оуэн. — В конце концов, в деньгах вы не нуждаетесь, а водить экскурсии по собственному дому — тоска зеленая. Да, представляю себе, это просто кошмар.
— Именно.
— У вас сохранился еще Тернер, тот, розовый, как его называют?
— Да. Откуда вы знаете о Тернере?
— Его однажды выставляли. У ваших предков был отменный вкус. Разумеется, этим я не хочу сказать, что вам и вашему отцу его недостает.
— Это не важно.
— Полагаю, у вас есть новейшая система сигнализации от грабителей? Вы пишете роман?
— Нет. Почему я должен писать роман?
— Теперь все пишут романы. Кто-то говорил, что вы тоже. Догадываюсь, что у вас есть о чем написать.
— А вот я тоже знаю, что вы — художник.
— Да, художник. Как-нибудь, не откладывая в долгий ящик, я напишу ваш портрет.
— Как продвигаются дела с бассейном? — спросила между тем Бенета Милдред.
— О, работа что-то застопорилась, в сущности, я его пока только планирую.
— Там будут мраморные колонны? Девочки мечтают его наконец увидеть. Рада была узнать о приезде Анны. Жаль, что ее нет здесь сегодня.
— Она приедет завтра.
— Пора им возвращаться из Франции. Как жаль, что Льюэна нет больше с нами…
— Значит, вы собираетесь в Куртолдз?[11]— спросил у Розалинды Туан.
— Нет, во всяком случае, не сейчас. Я просто беру уроки…
— Но вы — художница!
— Я пыталась рисовать, но пока оставила это занятие.
— Вы, должно быть, рады за Мэриан.
— Да, но меня весьма беспокоит собственная персона.
— В связи с чем?
— В связи с завтрашним торжеством. Я никогда не была подружкой невесты и страшно боюсь упасть, уронить букет или разреветься.
Сильвия ушла домой. Парад ее великолепно приготовленных блюд подходил к концу. Сильвия никогда не забывала, что Милдред вегетарианка. Во всяком случае, первым на стол подали нечто вегетарианское: салат из всевозможной зелени с сырным суфле. После этого Милдред сосредоточилась на шпинате и пироге с черемшой, а остальные — на нежнейшей бараньей ножке. Пудинг, естественно, был летним, но особым. Гости с удовольствием поглощали кларет из запасов дядюшки Тима. Милдред не возражала, если они не нарушали границ разумного. Теперь разговор все чаще соскальзывал на политику. Оуэн, разумеется, солировал:
— Что нам необходимо, так это возвращение к марксизму, к раннему Марксу. Разумеется, марксизм родился, когда Маркс и Энгельс увидели в Манчестере умирающую от голода бедноту. Мы должны отказаться от нашей отвратительной, тупой, алчной буржуазной цивилизации. Капитализм должен уйти. Вы только посмотрите на наше безмозглое правительство…
— Что касается бедноты, я с тобой согласна, — перебила его Милдред, — и наши несчастные лидеры действительно находятся в затруднительном положении, но мы должны придерживаться своих моральных устоев, воспитывать и одухотворять политиков, но главное — мы обязаны, пока не поздно, выработать доступную версию христианства…
— Поздно. Ты, прилежная ученица дядюшки Тима, поклоняешься Лоренсу. Симона Вейль[12]тоже ему поклонялась, во всяком случае, бедняжка так и не узнала, что он был лжецом и мошенником.
— Ничего подобного! — воскликнула Милдред. — Он сам был обманут, он не знал, что не сможет помочь арабам.
— Неужели ты веришь хоть единому слову о том, что случилось в Дераа?
— Я верю, — вступил в спор Бенет.
Это был болезненный вопрос, вокруг которого у них часто возникали споры.
— Его обманула собственная иллюзия, он пережил свою славу и до конца жизни казнил себя, а потом покончил с собой…
— Он не покончил с собой, — перебил Оуэна Бенет. — Произошел несчастный случай.
— Разумеется, на свете существует такая вещь, как искупительное страдание, — сказала Милдред, — но…
— Никакого искупительного страдания нет, — возразил Оуэн, — только угрызения совести. Угрызения совести — вот что реально. Дядюшка Тим это прекрасно знал, а ваш, Бенет, приятель — философ Хайдеггер, если, конечно, он не антихрист…