Я медленно выпил — вторая стопка пошла хуже, водка согрелась и почему-то отдавала озерной тиной — знакомое послевкусие. Оно преследует меня с того самого дня, когда год назад сумрачным и влажным после ночного ливня утром я пришел домой к Модесту, вовсе не чая застать его в квартире, которую он уже месяцев восемь сдавал какой-то импозантной мадам через риелторское агентство. Платили постояльцы аккуратно долларов, кажется, триста в месяц. Для пенсионера несметные деньги.
— А ты еще немного выпей. Может быть, станет легче.
Я налил еще рюмку, выпил, глядя в окно. Водка упала на дно желудка, растеклась по жилам теплом, но тяжесть в груди не растворила: ведь именно я подбил Модеста на это предприятие, оказавшееся для старика гибельным… В конце концов, он дал себя уломать, квартиру сдал, переехал на дачу, на станцию со странным названием Дно, в крохотный домик на краю садового участка… Тогда, в разгар похоронной маеты — никаких родственников у Модеста не осталось, — не сразу я задумался над тем, что и как произошло. Однако тайна его ухода все не дает мне покоя.
— А что в ней тайного? — спросила она.
— Все странно — за исключением финала: Модест поднялся со своих донных глубин — кажется, ему надо было получить пенсию — и отправился в город. Соседка сказала ему, что слышала ночью истошные вопли и страшный грохот, доносившиеся из его квартиры. Он вошел — и рухнул на пороге: иначе, наверное, и быть не могло. Он умер мгновенно — сердце разорвалось, когда увидел, что его двухцветный мир рухнул, а осколками усеян пол крохотной комнатки, куда Модест по просьбе квартиросъемщицы стащил свою ветхую мебель и старый шкаф, за широкими стеклянными витринами которого было собрано все его богатство.
— Так твой учитель был богат?
— Да, но не в обычном смысле, — сказал я.
Я хорошо помню мягкий, с придыханием, голос Модеста, впервые показывающего мне свою коллекцию в те давние времена, когда учился еще в пятом классе. Он говорил так: «Мир, коллега, окрашен, если разобраться, в два цвета — белый и синий. И посмотрите, как гармонично они сочетаются в обычных предметах бытового назначения!»
Слово «коллега» он произносил тоном старорежимного профессора, выпукло округляя звук «о». Модест смотрел на просторные полки шкафа, а глаза его тихо лучились, и в них отражались бело-синие отсветы окрашенных в бело-синие тона тарелок, чашек, блюдец и блюд, розеток для варенья и прочего, и прочего… Надо признать, что я не разделял восторгов учителя по поводу «посуды»…
«Ну и что?» — изумлялся я про себя.
Ну и что? В нашем доме есть великолепный немецкий сервиз «Мадонна» — вот это вещь! А тут что? Так, плошки глиняные.
И только много позже, повзрослев, я понял, оценил, почувствовал горьковато-пряный вкус этого слова — гжель.
Коллекция, которую Модест собирал, наверное, всю жизнь, была исключительная, все вещи подлинные, ручной работы — как старых мастеров, так и более поздних — Бессарабовой и Азаровой. Топорные вещи массового производства и уж тем более подделки старик презирал.
Я той роковой ночью, признаться, тоже слышал сквозь сон приглушенные звуки скандала — женские визги, крики, звон бьющегося стекла. Но вскоре все стихло, будто смылось лавиной внезапно обрушившегося ливня, и я снова уснул. Но спал скверно, а наутро с ощущением неясной тревоги поспешил во двор и вздрогнул, увидев острые, щербатые оскалы окон квартиры Модеста.
Нашел я его на пороге темной комнатки. Он лежал лицом вниз, широко раскинув руки — как срубленное под корень старое дерево, словно пытался укрыть собой осколки бело-синего мира, разметанного по полу.
Стекла шкафов-витрин выбиты, полки сломаны. Кожаное ложе старого, купеческого фасона, дивана вспорото, оторачивающая широкую спинку витиеватая резьба по дереву изуродована, массивное бюро из мореного дуба разрублено, не избежали расправы и четыре стула с высокой плетеной спинкой.
А посреди этого чудовищного разгрома лежал Модест — его тело еще не успело остыть. В других комнатах, такая же картина.
Я рассказал ей о том, что увидел в квартире старика.
— Господи, какой кошмар… — тихо выдохнула она. — И что ты сделал?
— Ну что, позвонил в ближайшее отделение. Там сказали: сейчас подскочим, ничего там не трогай. Я и не трогал. За исключением старой папки Модеста, обтянутой красным, потершимся сафьяном… Я знал, что в ней старик хранил личные бумаги, письма какой-то женщины. Словом, нечто такое, что не предназначено для чужих глаз. Она валялась на полу, возле батареи. Я поднял ее, сунул в свой маленький рюкзачок — в тот момент, когда менты уже входили в разгромленный дом. Они не заметили. Осмотрелись, многозначительно посопели, вызвали «скорую». Доктор констатировал смерть. Предположил, что от обширного инфаркта. Скорее всего, так и было. Что поделать — возраст, ведь он уже старик.
— Но ты не поверил?
— Нет, не поверил. Ведь Модест был еще здоровый, сильный мужчина, да и внешне напоминал крепкий дубок, нежели трухлявый пенек. В горестных раздумьях я, однако, заметил странную перемену в настроении ментов.
Они вдруг внутренне напряглись, подтянулись и, резко оборвав служебный разговор, который вели вполголоса, зябко поежились и, отступив к окну, замерли в полууставных позах, вытянув руки по швам.
— Они чего-то испугались?
— Не знаю. Но похоже на это. Будто холодом потянуло. Я проследил за их взглядами и увидел стоящего в прихожей человека средних лет, одетого в яркую рыжую рубашку навыпуск и легкие полотняные брюки мышиного цвета. Несмотря на несколько дачный вид, я почему-то сразу угадал в нем человека военного, — наверное, из-за предельной аккуратности, из-за жесткой складки на брюках.
В остальном же в его внешности не было ничего настораживающего, скорее наоборот: круглое приветливое лицо, улыбчивый рот и глаза с мягким прищуром. «Здравствуйте, господа!» — приветливо произнес он, словно помогая сам себе говорить — стартовое «з-з-з», словно обратившись в кусочек льда, примерзло к его неповоротливому языку, и, наконец, преодолев не менее мучительный барьер «дэ», он выдохнул свободно, заметно при этом смутившись.
— Так он оказался заикой?
— Да, он заикался, но несильно, лишь время от времени спотыкаясь о препятствия твердых согласных.
С виноватой улыбкой пригладив ладонью жидкую светлую челку, открывавшую круглый и упрямый, выдающийся вперед лоб, он быстрым взглядом перекрестил комнату и направился ко мне. Извлек из кармана краснокожую книжицу, легким кистевым движением распахнул ее. Остальные, видимо, и так знали, кто он такой.
Мне было не до подробностей, я не вглядывался в документ, единственное, что отложилось в памяти, его звание — капитан. Он поинтересовался, кто я такой и что тут делаю, скорбно покивал в ответ на мои объяснения и, глядя на устилавшие пол бело-голубые осколки, спросил, имело ли это какую-то ценность. Я пожал плечами: что теперь об этом говорить.
Мы вышли на лестничную площадку покурить, и он спросил, кем мне все-таки приходится этот старик, родственником или так, и я в приступе исповедальной откровенности зачем-то принялся ему рассказывать все с самого начала — от меловых разводов на школьной доске до ночной тревоги, посетившей меня накануне. Потом, растоптав выкуренную сигарету носком ботинка, медленно двинулся вниз по лестнице, а в спину мне ткнулся его голос, слегка задев искренне сострадательной интонацией: «Куда ты?..»