— Да, когда я при деньгах, то трачу немало: во-первых, шесть су за ночь в меблированной комнате.
— Я не ослышался, монсеньор... вы платите шесть су за ночь! — проговорил Поножовщик, прикладывая руку к шапке.Обращенье «монсеньор», прозвучавшее иронически в устах Поножовщика, заставило улыбнуться Родольфа.
— Да, я люблю удобства и чистоту, — продолжал он.
— Поглядите на этого пэра, на этого банкира, на этого богача! — вскричал Поножовщик. – Он платит шесть су за ночлег!
— Кроме того, — продолжал Родольф, — я трачу четыре су на табак, выходит уже десять су; четыре су — за завтрак, четырнадцать — пятнадцать су — за обед, одно или два су за водку, словом, около тридцати су в день. Мне не приходится работать всю неделю напролет: в свободное время я кучу.
— А ваша семья? — спросила Певунья.
— Мои родители умерли от холеры.
— А кем они были? — спросила Певунья.
— Старьевщиками, торговали старым тряпьем на Главном Рынке.
— И за сколько вы продали их дело? — спросил Поножовщик.
— Я был тогда слишком молод, все продал мой опекун. Когда я стал совершеннолетним, мне еще пришлось вернуть ему тридцать франков... Вот и все мое наследство.
— Мою обезьяну[26]зовут Борель с улицы Бурдонне. Болван и притом груб; вороват и скуп. Ему легче потерять глаз, чем расплатиться со своими работниками. Таковы его приметы. Если он заблудится, не разыскивайте его, пропади он пропадом. Я учился у него своему ремеслу с пятнадцати лет; в армии я не служил: вытянул счастливый номер. Живу я в старом еврейском квартале, в комнате на пятом этаже, окнами на улицу, зовут меня Родольф Дюран... Вот и вся моя история.
— А теперь твой черед, Певунья, — сказал Поножовщик, — свою историю я оставлю на закуску.
Глава III.ИСТОРИЯ ПЕВУНЬИ
Начнем с самого начала, — сказал Поножовщик.
— Да... с твоих родителей! — подхватил Родольф.
— Я их не знаю... — ответила Лилия-Мария.
— Как так? — вырвалось у Поножовщика.
— Я о них слыхом не слыхала. Меня нашли в капусте, как говорят маленьким детям.
— Ну и ну! Выходит, Певунья, мы с тобой из одного семейства!..
— У тебя тоже не было дома, Поножовщик?
— Я сирота, и дом мой — парижские улицы, как, верно, и у тебя, дочка.
— А кто же воспитал тебя, Певунья? — спросил Родольф.
— Сама не знаю, сударь... Сколько я себя ни помню, кажется, мне было лет семь-восемь, я жила с одноглазой старухой. Ее прозвали Сычихой из-за крючковатого носа и единственного круглого зеленого глаза, как у окривевшей птицы.
— Ха!.. Ха!.. Ха!.. Я так и вижу эту стерву, — вскричал, смеясь, Поножовщик.
— По вечерам одноглазая старуха, — продолжала Лилия-Мария, — посылала меня для вида продавать леденцы на Новом мосту, а на самом деле заставляла просить милостыню... Если я собирала меньше десяти су, она била меня и морила голодом.
— Понятно, дочка, — сказал Поножовщик, — пинок вместо хлеба и несколько подзатыльников в придачу.
— Бог ты мой, так я и жила...
— А ты уверена, что эта женщина не была твоей матерью? — спросил Родольф.
— Понятно, уверена: Сычиха то и дело попрекала меня, что я круглая сирота, что нет у меня ни отца, ни матери; клялась, будто подобрала меня на улице.
— Итак, — сказал Поножовщик, — ты получала вместо еды колотушки, если приносила домой меньше десяти су!
— На ночь я выпивала стакан воды и зарывалась в охапку соломы, брошенную Сычихой прямо на пол; говорят, будто солома греет. Какое там! Иной раз я всю ночь напролет дрожала от холода. — Еще бы, эти перья из босса[27]холодят, как лед, ты права, милочка, — воскликнул Поножовщик, — навоз во сто крат лучше! Но люди воротят от него нос: подстилка, мол, не первой свежести: побывала в брюхе животного.
Эта шутка вызвала улыбку на губах Лилии-Марии.
— Утром Сычиха давала мне с собой немного еды. Сразу на завтрак и обед, и посылала на Монфокон за червями для наживки: ведь, кроме всего, она торговала удочками под мостом Парижской богоматери... А дорога от Дробильной улицы, где мы жили, до Монфокона не близкая... особенно для голодного и озябшего семилетнего ребенка.
— Ходьба укрепила тебя, и ты выросла прямая, как тростинка, тебе не на что жаловаться, доченька, — сказал Поножовщик, высекая искру из огнива, чтобы раскурить трубку.
— Домой я возвращалась очень усталая, — продолжала свой рассказ Певунья. — Тогда около полудня Сычиха давала мне еще кусочек хлеба.
— От такого поста, дочка, талия у тебя стала тонкая, как у осы, не стоит жаловаться, — заметил Поножовщик, делая несколько глубоких затяжек. — Но что это с вами, приятель? Простите, я хотел сказать, господин Родольф: вид у вас какой-то чудной... Неужто из-за того, что эта девчонка столько намыкалась? Право... все мы намыкались, все жили в нищете.
— О, я ручаюсь, Поножовщик, что у тебя было меньше бед, чем у меня, — проговорила Лилия-Мария.
— У меня, Певунья? Да знаешь ли ты, девочка, что ты жила как королева, по сравнению со мной! По крайней мере, в детстве ты спала на соломе и ела хлеб!.. Я же, когда повезет, проводил ночи в Клиши, в печи для обжига гипса, как настоящий шатун[28], а голод утолял капустными листьями, что валяются возле придорожных тумб. Но идти в Клиши было далеко, а от голода у меня подгибались ноги, и чаще всего я спал под колоннами Лувра... зимой же просыпался иной раз под белыми простынями... когда шел снег.
— Мужчина куда выносливее, чем бедная худенькая девочка, — сказала Лилия-Мария, — к тому же я была маленькая, как воробышек...
— И ты еще помнишь об этом?
— Еще бы! Когда Сычиха принималась бить меня, я падала с первого же удара; тогда она пинала меня ногами, приговаривая: «У этой дуры сил ни на грош, она валится от одного щелчка». Старуха вечно звала меня воровкой, другого, настоящего имени, у меня не было, а Воровкой она меня сама окрестила.
— То же была и со мной, меня звали как придется, словно я был бездомным псом: мальчик, Альбинос, как тебя там. Поразительно, до чего у нас с тобой похожая судьба, дочка! — воскликнул Поножовщик.
— Это правда... если говорить о нищете, — сказала Лилия-Мария, все время обращаясь к Поножовщику.
Помимо воли она испытывала чувство, похожее на стыд, в присутствии Родольфа, и едва осмеливалась поднять на него глаза, хотя он, по-видимому, принадлежал к тем людям, среди которых она выросла.