«у неженатых людей тоже появляются дети», ни у кого сомнений не вызывало. Видимо, старший брат основательно изучил календарь своего отца, где, как он сказал, черным по белому написано, что «в Мюнхене ежегодно рождается несколько тысяч внебрачных детей», и к тому же мы ведь знаем, что у Эмилии тоже есть ребенок. Несколько лет спустя девятилетняя Катя обладала такими разнообразными познаниями, что была в состоянии дать весьма сомнительное, но, как всегда, очень оригинальное объяснение: «В древности не любили детей, и теперь я знаю, почему женщины занимали тогда такое низкое положение: потому что они делают детей».
Возникавшие порою щекотливые ситуации тоже не подпадали под табу. Очевидно, от детей не укрылись и похождения отца, о чем судачил весь Мюнхен: Альфред Прингсхайм слыл в городе «отпетым ветреником» (так, по крайней мере, выразился двенадцатилетний Эрик в разговоре с матерью). На вопрос, что он под этим имеет в виду, сын ответил: «Ну, то, что он каждый день бегает то за одной, то за другой, сегодня Ханхен, завтра — Милка […], разве это не так?» Каждый вправе делать то, «что доставляет ему удовольствие», — возразила мать; находившийся рядом восьмилетний Клаус со слезами на глазах в ужасе прошептал: «Фэй — второй Франкфуртер!» Тут мы все громко рассмеялись, пишет Хедвиг Прингсхайм: «На днях я прочитала им об одном ужасно навязчивом парне по фамилии Франкфуртер, который очень докучал театральным дамам».
Разоблачения отца детьми выливались в настоящие дискуссии, потому что, как явствует из записей матери, главе семейства незамедлительно становились известны высказывания детей, даже если он при этом не присутствовал, — естественно, ему обо всем докладывалось, а нередко он и сам участвовал в подобных разговорах. «Мы сидим за чайным столом, — пишет мать в декабре 1891 года, — я говорю, что Альфред, которого еще нет с нами, наверняка пьет чай у Милки. Кати: „Фэй вообще очень бегает за этой кошкой Милкой; наверно, он хочет на ней жениться на годик, пока у нее не родится ребеночек. Тогда он вернется к нам и будет хвастаться своим детенышем, как будто он лучше, чем все мы пятеро, но уж тут мы наверняка прогоним Милку вместе с ее ребенком“. Я рассказали об этом Альфреду, и он спросил Кати, как же он бегает за Милкой. „А вот так, — отвечает Кати, — ты почти всегда пьешь у нее чай, подаешь ей руку, хлопаешь в ладоши в театре, все делаешь, как Франкфуртер, даришь ей билеты на концерты, которые она даже не берет. Ты как вдовец, который хочет новую жену“.
Речь шла о певице Милке Тернине, многолетней возлюбленной Альфреда Прингсхайма, которая одновременно была и другом дома. Однажды, когда она впервые после долгой болезни участвовала в спектакле, дети никак не могли решить, стоит ли дарить ей цветы или же это неуместно; после продолжительных споров все же пришли к выводу, что ей надо подарить лавровый венок. Лишь у Кати были сомнения: уже тогда, в раннем детстве, она инстинктивно угадывала, что уместно в подобной ситуации, а что нет: „А если она его не заслужит?“ Но дело здесь не в том, получила ли фрау Тернина букет. Этот эпизод делает крайне интересным то, как законная супруга и дети решают проблему общения с подругой отца. По свидетельству очевидцев, Милка Тернина была завсегдатаем знаменитого воскресного чаепития у хозяйки дома, которая еще долгое время после того, как ее супруг потерял к актрисе былой интерес, поддерживала с ней самые дружеские отношения. „Мы до последних дней не теряли друг с другом связь и обменивались письмами, в то время как Фэй — абсолютно в духе мужчин, — утратив всякий интерес к ней, просто вычеркнул ее из своей памяти“, — говорится в одном из писем матери, посланном Катарине в 1940 году из Цюриха вместе с известием о смерти певицы.
Нет никаких сомнений, что глядя на независимую и гуманную позицию матери, какую та занимала в возникавших порою пикантных ситуациях — в том числе и в семейной жизни, — Катя еще в раннем детстве усвоила, как не потерять лицо в скандальных случаях; это умение держаться достойно впоследствии нередко выручало ее в весьма щекотливых обстоятельствах, вызванных причудами ее двуполого супруга, а также порою абсолютно неординарным образом жизни ее уже взрослых детей.
Действительно, обитатели особняка Принусхаймов относились друг к другу поистине либерально, великодушие и благоразумие царили здесь не только на званых чаепитиях. Разумеется, детей тоже приобщали к светским раутам и театральной жизни; остававшееся после больших пиршеств угощение юное поколение с завидным аппетитом съедало вместе со своими друзьями, не забывая при этом и о прислуге. Чаще всего в доме звучала баварская речь, которой лучше остальных владела Катя, впрочем как и латынью и греческим, да и в домашнем словотворчестве ей тоже не было равных.
Когда дети попадали в новую обстановку и вынуждены были пользоваться принятым в той или иной среде языком, а не „семейным жаргоном“, это вызывало потом дома бурю веселья. „Представь себе, нужник они называют писсуаром!“ — это было самое сильное, достойное упоминания впечатление от первого дня учебы в общественной школе.
Выходит, совершенно откровенно говорилось обо всем? Не совсем. По крайней мере, касательно одной темы была проявлена небывалая для всех членов семьи сдержанность. Это несоответствие еврейских корней протестантской вере. „Дети, — писала Хедвиг Прингсхайм в 1888 году, — по-прежнему все еще не догадываются о своем происхождении“.
Да, дети действительно очень долго не догадывались, что они евреи и к тому же „чистокровные“, не „метисы“ (согласно национал-социалистской классификации). Надо бы просветить их — но как? Первые попытки чада восприняли „равнодушно“: „Еврей — это тот же христианин, только религия у него немного другая“, — ответил матери Эрик. Тем не менее, по всей видимости, это он рассказал сестре, что их отец еврей. В самом деле, с одной стороны — отец, который в университетском личном деле в графе „вероисповедание“ написал „иудейское“ (поэтому определение „неверующий“, которое употребила Юлия Манн по отношению к Альфреду Прингсхайму, сообщая сыну Генриху о предстоящей женитьбе его брата Томаса, является скорее эвфемизмом); другая родовая ветвь — крещеные евреи. Одноклассники порою с неким пренебрежением отзывались о тех ребятах, которые изучали другую религию („из-за каких-то трех парней специально устраивать экзамен!“). Если верить записям матери, ее попытки „просветить“ детей достигали успеха лишь частично, поэтому младшее поколение, наивно соглашаясь с антисемитской классификацией, нередко демонстрировало двойную мораль: „Клаус говорит, что евреи — настоящие воры. Если кто-то, не иудей, захочет зайти в их синагогу, то ему придется за